Одиночество-12 - Арсен Ревазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А делся я в монастырь. М… м… в мужской:)) Спасо-Печорский. Это на самом краю света, километрах в трехстах пятидесяти к северо-востоку от Архангельска. В географическом, а может, и в литературном смысле я между Онегой и Печорой. К северу от меня находится Северный Ледовитый океан, а к югу – все остальное.
Похоже, у тебя – вопросы. Не ударился ли я в религию? Не поехала ли у меня крыша? И что я, собственно, тут делаю?
В религию – не ударился. Но оказалось, что она занимает в моей жизни гораздо больше места, чем мне всегда казалось. То Иерусалим. То Рим. То – вообще, черт знает что. Подземные храмы в московском метро.
Крыша – не поехала. Хотя ее сдвигали наркотиками, гипнозом, энэлпэшным зомбированием и обещаниями райских кущ. Но ни фига. После того количества виски, которое я выпил – фармопсихологии в моей душе делать нечего. Как и НЛП. Тут и вспомнишь Черчилля, который говорил, что не имеет никаких претензий к алкоголю, потому что алкоголь дал ему гораздо больше, чем взял.
Но поскольку эти монстры взяли меня в оборот без дураков, а уродов круче и навороченней – поискать, то мне пришлось сделать вид, что я записался в их контору.
Они мне поверили, но на всякий случай сослали в монастырь. На испытательный срок. Как в известном анекдоте: «Ну не козлы?»
Выходить отсюда, да и вообще связываться с Большой Землей мне запрещено под страхом смерти. Точнее, мучительной экзотической смерти с посмертными ужасами, выходящими за пределы человеческого воображения. (Та религия, в которую меня посвятили недавно, это вполне допускает. Как, впрочем, если вдуматься, и большинство других религий.)
А с тобой, кстати, мне вообще навсегда запрещено иметь дело. Под угрозой аналогичного наказания, хотя я совершенно не понимаю, чем ты им так не пришлась?:)
Однако, если ты еще рассчитываешь со мной увидеться в этой жизни, то о существовании моего письма не должен узнать на свете ни один человек. Кроме, конечно, моей мамы. С которой ты должна поговорить с глазу на глаз и в каком-нибудь шумном месте. Лучше всего – в метро. С выключенными сотовыми телефонами. И объяснить ей, что я в полном порядке. Просто временно лишен средств связи. Что, кстати, будет абсолютной правдой.
Если она спросит: «а что дальше?», – отвечай уверенным голосом, что я обязательно что-нибудь придумаю.
Только не спрашивай меня, что. Я не знаю. Вот вернется Антон, выпустят Мотю – тогда и решим.
Пока, кстати, я нахожусь в федеральном розыске по обвинению в убийстве, так как я сбежал, нарушив подписку о невыезде. Что-то я в последнее время часто нарушаю письменные обязательства. Хотя мои новые братья обещали решить эту проблему. Они заодно посулили мне и богатство, и славу, и безопасность. Хотя зачем мне все это?
Мне нужна ты. Только ты. И все. Потому что я тебя люблю. Люблю. Хотя, честно говоря, я и сам не понимаю, что это означает.
В ту секунду когда умный и невлюбленный человек пытается говорить о любви, он немедленно приходит к выводу, что стоит начать с определений. Что такое любовь, чем отличается от влюбленности, и какая разница между любовью к собачке, к Богу, к ребенку и к любимому человеку. И пытается найти разницу. И общее. И находит все это. Чего там искать-то? А умничать все умеют.
А если о любви говорит влюбленный, то определения он посылает к чертовой матери. И от рассуждения о сверхценности восприятия чужой личности в сексуально-брачном аспекте его разбирает смех.
Потому что он знает, что настоящей любви не бывает. Почти никогда. То есть она бывает, но очень редко. Несколько раз в жизни. Или один. Или ни разу… А него она есть. Есть сейчас. Понимаешь? Настоящая любовь. Не знаю, на что похоже. Ни на что.
В общем, у меня к тебе – она. Поэтому мне кажется, что проще промычать свои чувства, чем высказать. М-м-м-м… Нет. Не так.
Я хочу жить для тебя. Я хочу жить, чтобы радовать тебя. И я хочу быть с тобой. И я буду с тобой. И я порву на куски всех, кто мешает мне быть с тобой.
Потому что я тебя люблю. Но, Господи, как же это выразить? А? Стихами что ли? Но сам я не напишу. Точнее, не напишу хорошо. Любовь-морковь-готовь-кровь. А чужие стихи, – так это уже будет не то. Не моя любовь. Хотя… Если похоже… И если все влюбленные – родственники.
О, черт! Удивительно, как слова мешают выразить чувства. Берут и мешают. Может, танец? Но как же я тебе отсюда станцую? Тем более, что я не очень это умею. Или архитектура? Построить для тебя что-нибудь? Что за бред. Хотя иногда мне кажется, что я могу. Музыка? Господи! Я же ничего не умею. Вот несчастье-то…
А мне ведь так надо сказать тебе, как я тебя люблю. Я даже не знаю почему. Но надо. А нет слов. Совсем нет слов. Зато – чувства!
Понял. Настоящая любовь – невыразима. Как ветхозаветный Бог. И это в ней – самое главное. А слова – это сублимация. Хоть иногда бывает и удачная, и честная. Да. Мне нравятся честные сублимации. А последнее время все чаще приходит в голову: «От любви бывают дети, ты теперь один на свете».
Хотя на самом деле здесь уместней будет:
То ли дождь идет, то ли дева ждет.Запрягай коней да поедем к ней.Невеликий труд бросить камень в пруд.Подопьем, на шелку постелем.Отчего молчишь и как сыч глядишь?Иль зубчат забор, как еловый бор,За которым стоит терем.
Как это Бродский все про меня увидел? И про детей, которых нет, и про «один на свете» и про зубчатый забор… Вокруг нашего монастыря, действительно, зубчатый забор. И вообще – тебя бы сюда с твоим фотоаппаратом… Я вот только что увидел замечательный кадр: забор с колючей проволокой, за ним пятиглавый храм: золотые купола, белая каменная кладка, очень правильные пропорции. А за храмом синее небо с белыми облаками. Но главный план в этом кадре – передний: забор и проволока: жесткий, грязно-серый, очень знакомый и конкретный.
Но, кстати, не я первый торчу за ним по чужой воле. У меня были предшественники.
Этот монастырь не прославился за свою шестисотлетнюю историю практически ничем, кроме того, что сюда патриарх Филарет, отец Михаила Романова – основателя династии, сослал первого русского вольнодумца – князя Ивана Хворостинина.
Дело было в 1623 году. Иван, как и многие русские дворяне в то смутное время, оказался в тусовке Лжедмитрия I. От него и от поляков заразился европейским скептицизмом: вел беспутную жизнь, читал еретические книги, переводил на русский Лютера, Эразма Роттердамского и Франсуа Вийона, не соблюдал постов, пил вино, ел мясо в Страстную неделю и не верил в воскресение из мертвых. Хворостинин сетовал, что московский народ глуп, не с кем слова сказать. Он говорил: «Московские люди сеют всю землю рожью, а живут все ложью»
Патриарха это достало. Как раз тогда, после изгнания шведов и поляков, опускался очередной железный занавес между Россией и Европой. Поэтому не смотря на воинские подвиги князя (он отстоял в 1618 году Переславль Рязанский от татар и черкесов, за что был награжден Государем серебряным кубком и шубой) он был подвергнут обыску.
При обыске у Хворостинина нашли сатиру, в которой князь насмехался над благочинием москвичей. «Словеса их верна аки паутина, а злоба их – глубока пучина».
Князя сослали сюда, к нам. Его держали скованного в пекарне, где ему поручалось сеять муку, печь хлеб и выгребать золу. Кормили его только хлебом в половину причитающейся нормы. И никаких книг. Впрочем, через пару лет над ним сжалились, и после того как он поклялся соблюдать уставы Русской Православной Церкви, его отпустили, вернув чины и имения, и он вернулся в Москву из этой, выражаясь приличным языком, дыры.
Неприличным языком в монастыре выражаться нельзя. Это будет грех сквернословия и за него могут навешать. Точнее наложить епитимью. Например, дать «поставление на поклоны». Или сменить текущее послушание (общественно-полезные работы) на более тяжелое. Епитимья очень напоминает легкие армейские наказания – чем не двадцать отжиманий или три наряда вне очереди?
Жизнь у нас спокойная, размеренная. В 6 утра подъем, потом полуночница, литургия. Потом послушание. Пока мне назначено колоть дрова. Из этого ты легко можешь сделать вывод – в монастыре печное отопление.
Устаю от этой рубки страшно, руки уже в мозолях, зато скоро накачаюсь.
В 11.30 обед. Завтраком его не назовешь, хоть это и первая еда за день, потому что в скоромные дни дают суп из соленой оленины, пшенную кашу и солодовый квас. В постные – все скучнее – но тоже жить можно. С тюремной баландой – не сравнить. Перед трапезой звонарь бьет 12 раз в колокол, созывая братию в трапезную.
Меня очень развлекают новые слова: Наместник (местный начальник, Игумен, высокий, седой, худой, длиннобородый), Благочинный (шеф полиции – следит за порядком – тихий незаметный, борода почти не растет, зато голос, как у Джельсомино. Когда он начинает орать, я боюсь за свои барабанные перепонки), Ризничий (зав. церковной утварью: серый, маленький, тщеславный, с жидкими волосами, все время улыбается, никогда не смеется), Келарь (шеф-повар, толстый как боров: настоящий повар), Трапезник (директор столовой, кажется, у него глаза разного цвета и язва), Уставщик (следит за правильностью ведения службы, похож на старого коммуниста, отрастившего вдруг бороду), Регент (управляет хором, при этом активно массует меня в свой хор: деловит, но незаметен, петь не умеет совсем, лучше бы с Благочинным договорился), Пономарь (ассистент ризничего – зажигает кадило, готовит просфоры, подметает алтарь и пр.: суетлив, при этом ленив и к тому же плаксив).