Заговор против маршалов. Книга 2 - Еремей Парнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он твердо придерживался уготованной ему роли и не хотел прибавить лишнего слова. Но, конечно, догадывался, почему в протоколе появилось имя маршала.
Вышинский тоже не стал копать дальше, исчерпав свой интерес и к Тухачевскому, и к Путне. По сценарию Мдивани с его «грузинским троцкистским центром» играл на процессе значительно более важную роль. Террористические акты против Сталина, Ежова и Берии могли послужить сигналом к государственному перевороту. В «Правде» под рубрикой «Из зала суда» напечатали репортаж П. Павленко «Прокурор на трибуне»: « Немного на свете прокуроров, которые могли бы позволить себе, требуя смерти преступников, говорить о величии идей своего времени, как их осуществители».
Слог модного прозаика-публициста оставлял желать лучшего, но, по сути он ничем не погрешил против истины. Таких прокуроров, как Вышинский, на свете не было.
Будучи еще ректором МГУ, он написал серьезные монографии «Суд и карательная политика Советской власти», «Курс уголовного процесса» и даже зарекомендовал себя глубоким знатоком тонкостей средневекового права. «Оно считалось,— писал Андрей Януарьевич о признании обвиняемого,— «царицей доказательств», лучшим же средством для его получения считалась пытка, физическая или нравственная, безразлично».
Не бог весть какое открытие, но все достойно, все на своем месте. Однако, заняв кресло Прокурора СССР, Вышинский диаметрально переменил свои теоретические воззрения. В секретном циркуляре санкционировал применение пыток, а в научных трудах, как всегда неопровержимо и убедительно, доказал, что признание обвиняемого действительно является «царицей доказательств».
«Это измена?» — «Да». Больше ничего и не требуется. Совсем не детские игры. Это краткое «да» и есть « царица доказательств ».
Фейхтвангер, понятно, пребывал в абсолютном неведении и все время ждал, когда же наконец суду будут предъявлены хоть какие-нибудь, документы. Ни на третий, ни на четвертый день ничего подобного не случилось. Переводчица объяснила, что такие вещи разбираются на закрытых заседаниях.
— Ах, так! Ну тогда понятно...
Фейхтвангер пропустил самый, быть может, напряженный момент процесса, когда Вышинский спросил Муралова, почему он так долго отказывался признаться в «виновности».
— Я думал так, что если я дальше останусь троцкистом, тем более что остальные отходили — одни честно и другие бесчестно... во всяком случае, они не являлись знаменем контрреволюции. А я нашелся, герой... Если я останусь дальше так, то я могу быть знаменем контрреволюции... И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев, что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет, за которое я сражался активно в трех революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске...
«Свое нежелание поверить в достоверность обвинения сомневающиеся обосновывают тем, что поведение обвиняемых перед судом психологически необъяснимо. Почему обвиняемые, спрашивают эти скептики, вместо того чтобы отпираться, наоборот, стараются превзойти друг друга в признаниях? И в каких признаниях! Они сами себя рисуют грязными, подлыми преступниками. Почему они не защищаются, как делают это обычно все обвиняемые перед судом?.. То, что обвиняемые признаются, возражают советские граждане, объясняется очень просто. На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно... Патетический характер признаний должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддается передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень... Я слышал, как однажды милиционер, регулирующий движение, сказал моему шоферу: «Товарищ, будьте, пожалуйста, любезны уважать правила». Такая манера выражения кажется странной».
Что и говорить, переводчики знали свое дело! И те, что сидели рядом, и те, чей голос звучал в наушниках.
— Подсудимый Радек, скажите, к вам на дачу под Москвой приезжало некое лицо? — спросил Вышинский на вечернем заседании двадцать седьмого января.
— Как я уже показывал, летом тридцать пятого года меня посетил тот же самый дипломатический представитель той же самой среднеевропейской страны...
Все-таки это подозрительно походило на детскую игру «Возьми то, не знаю что»... Впрочем, было похоже, что обвинитель и обвиняемый, перебрасываясь загадочными, условными фразами, знают, о чем идет речь. Причем оба — вот что замечательно! — с одинаковым рвением оберегают государственную тайну.
— На одном из очередных дипломатических приемов подошел ко мне военный представитель этой страны,— продолжал повествовать о своем падении Радек.
Но прокурору показалось, что подобная откровенность может завести слишком далеко.
— Не называйте ни фамилий, ни страны.
После «заключительной экспертизы», как назвали короткую заминку за судейским столом газеты, председательствующий Ульрих объявил:
— Дальнейшее заседание будет происходить, на основании статьи девятнадцать Уголовно-процессуального кодекса, при закрытых дверях. Следующее открытое заседание суда — двадцать восьмого января в четыре часа дня.
Подобные перерывы устраивались всякий раз, когда заходил разговор о «господине Г.» — в стенограмме следовало шесть точек — и «господине X.». В первом можно было заподозрить германского резидента, во втором — определенно японского. Но смутил появившийся в «Правде» заголовок: «Японский господин Ха, или дальневосточный псевдоним Троцкого».
Тут Фейхтвангер почувствовал, что в его голове все окончательно перепуталось.
В длинной обвинительной речи мелькали удивительные пассажи, немыслимые в нормальном суде.
— Вот Ратайчак,— Вышинский, загнув пальцы книзу, пренебрежительно указал на начальника Главхимпрома НКТП.— Он сидит в задумчивой позе, не то германский, это так и осталось невыясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут.
Станислав Антонович Ратайчак — личность, безусловно, неординарная. Служил в немецкой армии, в пятнадцатом году попал в русский плен, с первых дней революции — в РККА.
Такого человека — немец! — легче всего обвинить в шпионаже, но нужны хоть какие-то аргументы! А то: «...так и осталось невыясненным»... И что ему «полагается», Ратайчаку? Быть плутом от природы?
Непривычно вели себя и адвокаты. Не проронив в течение всего разбирательства ни единого слова, они выступили под занавес с уныло-стандартными, до смешного одинаковыми речами, не столько оправдывая, сколько обвиняя своих подзащитных, и тем не менее дружно просили о снисхождении.
— Тут никакой гордости нет, какая тут может быть гордость... Я скажу, что не нужно нам этого снисхождения,— сказал в последнем слове Карл Радек.
Письма Троцкого, вокруг которых было столько наверчено, он, оказывается, заучивал наизусть, чтобы осведомить сообщников, а после сжигал. Так они в деле и фигурировали — в устном изложении.
Приговор не вызвал у осужденных ни протеста, ни удивления. Они выслушали его, стоя в полном молчании. Пятакова, Серебрякова, Лившица, Муралова, Дробниса, Богуславского, Норкина — тринадцать человек приговорили к расстрелу. Радека, Сокольникова и Арнольда, «как несущих ответственность, но не принимавших непосредственного участия в организации и осуществлении актов диверсий, вредительства, шпионажа и террористической деятельности», осудили на десять лет, инженера Строилова — на восемь.
— Выбирай, кем хочешь быть: или шпионом, или террористом? — предложили Арнольду, завгару из Прокопьевска, следователи на допросе в Верхне-Уральской тюрьме.
Он выбрал терроризм и не мог понять, какая сила уберегла его от смертной казни.
«Показались солдаты,— записал Фейхтвангер.— Они вначале подошли к четверым, не приговоренным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся».