Рисунки баталиста - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова Веретенов подумал: в кажущемся однообразии лиц, сведенных в роты и взводы, нацеленных на единое дело, требующее для своего выполнения именно этого единообразия, в кажущемся усеченном единстве продолжает существовать неповторимое многообразие мук и привязанностей, надежд и верований, связанных с отдельной человеческой жизнью, пересекающей другую жизнь не просто на командном пункте, не в перекрестье прицела, а в загадочном человеческом сердце. И, подумав об этом, сказал:
– Я увидел вас впервые два дня назад, в библиотеке. Вы говорили с тихой и милой женщиной, с библиотекаршей…
– Ее зовут Татьяна Владимировна, – сказал подполковник. – Она, вы, наверное, догадываетесь, очень дорогой для меня человек. Я ведь вдовец. Два года назад жена умерла. Осталось двое детей. Взрослые, сын и дочь. Мы очень хорошо с женой жили. Я горевал. Думал, личная жизнь для меня кончена. Дети большие. Остается только служба. Я и служил. Получил сюда назначение, обрадовался: служба тяжелей, работы больше. Это мне и нужно. А вышло так, что встретил здесь Татьяну Владимировну. И полюбил. Война необъявленная, любовь необъявленная. Я говорю ей: «Давай поженимся!» А она боится. Тоже жизнь за спиной немалая. Свои боли, свои страхи. Я уж в который раз прихожу к ней все с тем же. А она отказывает. «Не теперь, – говорит, – не теперь!» – «А когда же?» – «А вот вернешься, тогда и скажу!» Я удивляюсь: а вдруг не вернусь? Если в она согласилась, если в сказала «да», мне бы ведь легче было завтра на башне стоять. Уверенней… Добрая, чуткая, умная, а этого понять не может!
Он замолчал, а Веретенов подумал: Корнеев, та женщина, сын Петя, два близнеца, раненный миной водитель и он сам, Веретенов, связаны незримой, бегущей от одного к другому волной. И эта волна роднит их всех, связывает в неразделимое целое, с единой на всех задачей, с единой на всех бедой.
– Я сейчас займусь с командирами рот, – сказал подполковник. – Спать приходите в санитарный фургон. Утром я вас подниму, посажу в штабной транспортер.
Они расстались, едва знакомые, но знающие друг о друге нечто глубокое, перенося это знание в завтрашний день, на башню Гератской крепости.
* * *Он вышел из фургона. Было темно. Та ясная синяя тьма, в которой много исчезнувшего недавно света, и первые звезды одиноко и влажно мерцают, и в этих первых мгновениях ночи в немолодой остывшей душе воскреснет не юность, а воспоминание о юности, не счастье, а воспоминание о счастье, не чудо, а его слабый угасающий след.
Кругом на земле светились огоньки, как лампады. В маленьких лунках стояли банки с соляркой, копотно и чадно горели. Над ними склонились солдаты. Ставили котелки, алюминиевые кружки, плоские жестянки. Варили, жарили. Тени и свет бежали по лицам, по земле, по броне. То вспыхнет близкий к огню, расширенный глаз, то сверкнет гусеница, то зашипит, загорится, прольется в пыль брызгающее пламя солярки.
Он отыскал боевую машину с номером 31. У кормы в тесном кругу солдат вокруг костерка сразу увидел сына. Как и все, он смотрел на плоскую крышку, в которой шипело масло. Худой тонкорукий солдат кидал в это масло лепешки, в бурлящую трескучую гущу.
– Петька!.. Веретенов!.. Отец твой!.. Да вы садитесь, садитесь к нам! – Рыжый здоровяк, еще более красный от пламени, вскочил, открывая место. Кинул на землю бушлат, приглашая Веретенова. Солдаты обратили к нему свои молодые, живые, исполненные любопытства и радушия лица. Раздвигались, принимали к себе. И он, смущаясь и радуясь, опустился на бушлат, отложив в темноту за спину карандаши и альбом.
– Поужинайте с нами, закусите! – стряпающий солдат насадил на вилку испеченную, истекавшую маслом лепешку, вытащил ее из жира, положил на стопку уже готовых. Кинул в пузыри сырое плоское тесто.
– Да я уже поужинал. – Веретенов вдыхал вкусный жареный дух.
– У нас слаще, почти домашнее!
– Где же ты печь научился? – Веретенов мельком взглянул на сына. Тот молчал, не смотрел на отца, но чувствовалось: не тяготится его появлением. Просто не выдает свою радость.
– Да у матери! Она печь любит. Печет, а я прихожу и смотрю. Нравится мне. Вот и пригодилось!
– Да у него и фамилия – Лепешкин! – засмеялся рыжий здоровяк, положив свою тяжелую руку на плечо тонкорукого.
Все посмеивались, нетерпеливо поглядывали на Лепешкина, на его вкусную стряпню. Ждали, когда нарастет горка печеного теста.
– А ты откуда родом? Чем занимался? – спросил Веретенов рыжеволосого, уже прицеливаясь к очагу, состроенному из мятой банки, к мелькающим теням на броне, к озаренным солдатским лицам. Был готов рисовать ночной солдатский бивак.
– Я-то? Я с Витебской области. А взяли сюда из Москвы. Я по лимиту в Москве работал. В метро. Я мозаичник-облицовщик. Полы в метро выкладывал, на стене делал узор. Мозаику из яшмы и лабрадора. Из яшмы клал зеленое дерево, а из лабрадора должен был розовых птиц вьжладывать. Дерево выложил, а птиц не успел… В армию призвали. Я свое дерево на стене найду, полюбуюсь. Я в Москве хочу жить. Думаю, пропишут меня?
Веретенов легчайшим ударом зрачков оторвал его от этой степи, перенес через долы и реки. Опустил в Москве, на подземную многошумную платформу. Дал насладиться толпой, сверкающим вихрем состава и, когда унеслись голубые вагоны, погас в туннеле улетающий красный огонь, бережно вернул в эту степь, к боевой машине пехоты, к налитой в лунку солярке.
– А ты откуда? Что до армии делал? – Веретенов спрашивал кулинара, а сам уже рисовал. Уже водил карандашом по бумаге, высекал из нее искрящиеся тонкие линии. Бумага чуть слышно звенела, выгибалась, тяжелела. На ней, плоской и пустой, возникали губы, глаза. Она обретала объем. Объем этой ночи, степи, в которой светились молодые свежие лица. И лицо его сына. Лица его сыновей… – Ты-то чем занимался?
– А я сапожник. Из-под Горького. Обувь делаю. Туфли, босоножки, ботинки. По индивидуальному заказу! Ко мне все в поселке идут. Я фасон сам выдумываю. Всем нравится. Иду по улице, а передо мной босоножки мои цокают! На танцплощадку приду – и там мои туфельки танцуют! Я на снегу следы от моих сапожек всегда узнаю. Набоечку я одну придумал с узором. Вот и узнаю на снегу!
Веретенов и его перенес в заснеженный городок, где сосульки, сугробы, ломкая корочка льда. Хрустят по голубому снежку красные тугие сапожки. Обернулось в улыбке девичье лицо. И такая благодать, такой на березе иней, что галка взлетела – и долго сыплется с ветки прохладная белая занавесь.
– А вы, близнецы? – Он рисовал их крепкие круглые головы, выпуклые совиные глаза. – Вы какого роду и звания?
– Мы из-под Гомеля, скотники, – ответил один.
– Скотники мы, – заверил второй.
– За скотиною ходим. – Первый и, видимо, главный, родившийся минутою раньше, задавал в разговорах тон. – На ферме с батей работаем.
– С батей на ферме…
Веретенов переносил их через долы и веси в белорусское лесное село, где мычали на ферме коровы, окутывались дыханием и паром. Вдоль рогов и загривков, вдоль слезных мерцающих глаз скотник в тулупе катил тележку с кормами, и два сына его, в одинаковых тулупах и шапках, махали вилами, сыпали сено в кормушки.
– Угощенье готово! Теперь разбирай! – Лепешкин снял с огня кипящее масло, и пламя в банке опахнуло выше, светлей. Лепешкин раздавал жаркие пышки. Все брали, хрустели. Блестели зубы, зрачки. Шевелились губы.
– И вы берите, вы что же! – Лепешкин угощал Веретенова.
– Да я уже сыт, спасибо!.. Петя, ты мне отломи!..
Сын разломил свой хлебец, протянул неловко отцу. Веретенов, продлив мгновение, разглядывал близкую руку сына, протянувшую ему хлеб точно так же, как днем воду. Принял сыновний дар. Ел с благодарностью подаренный сыном хлеб. Теплую ржаную лепешку, испеченную в афганской степи.
Подходили солдаты от соседних машин. Усаживались, смотрели, как он рисовал. За наброском набросок. Он перевертывал в альбоме листы. Расспрашивал их, лукавил, хотел, чтобы они забыли о нем, забыли о его рисовании. И они забыли. Их разговоры текли помимо него. Они лишь пользовались его присутствием, чтобы что-то друг другу сказать, что-то вымолвить вслух.
– Завтра в Герат войдем, будет жарко! Водителям будет жарко на минных ловушках. Хоть бы трал вперед пустили, на танке! А то опять подорвусь, я чую!
– Мотострелкам не слаще. «Духи» снайперов небось насажали у каждой щели. Из-за дувала пальнул и скрылся. Ищи его там! Витьку-то прямо в лоб, под каску.
– Выкуривать их из домов ох и трудно! Дом-то уходит в землю на три этажа. Наверху люди живут, дом как дом. Ниже скотину держат, вроде хлев. Еще ниже чуланы всякие, барахло, харч. Я как вошел – ба! Да это же дот, а не хата! Гляжу, а там женщина мертвая и рука оторвана!
– А еще киризы, колодцы ихние. Ты говоришь: метро! Вот оно, их метро-то! Туннели по пять километров! В них хоть сто человек может спрятаться. В одном месте в землю уйдут, в другом, у тебя за спиной, выйдут. Раз «бээмпешка» шла. Обвалила кириз. Мы туда заглянули, а там чистая вода течет. Пришлось соляркой залить и поджечь.