Дело, которому ты служишь - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть счастье в борьбе?
— В борьбе? — задумался на мгновение Николай Евгеньевич. — Что ж, конечно, разумеется, в борьбе. Если мы с вами рассуждаем о человеке в подлинном смысле этого слова, о человеке не только потребителе, а о человеке-движителе, то, разумеется, борьба и есть счастье… Впрочем, пойдем, пора оперировать…
Весь вечер Володя работал в амбулатории и в приемном покое, и, что бы он ни делал, одна мысль не покидала его: «А Полунина нет! Нет и никогда не будет! Нет, умер, не засмеется своим зычным басом, не войдет в аудиторию размашистым, сильным шагом, не наморщит угрюмо свой большой, в веснушках лоб… Умер Пров Яковлевич».
— Еще удивительно, — заглянув в приемный покой, сказал Богословский, — еще удивительно в таких личностях, как Полунин, — это отсутствие в них честолюбия. Ему ничего не жалко, и нигде он не пишет, и не расписывается, и свою метку не ставит: изготовил такой-то. Заметил симптом и не закричал: глядите все, это полунинский симптом. Ему наплевать, он широк, у него хозяйство огромное. Но после таких личностей что-то непременно в науке меняется, толчком, рывком, — это ведь крайне интересно, верно, Владимир Афанасьевич?
Только ночью Володя до конца прочитал Варино письмо и подивился в который раз на свою Варвару: как она всегда все понимала и как ни одного пустякового, лишнего слова, никакой болтовни и щебетанья не было в ее рассказе о похоронах Полунина, куда она пошла и положила «от Володи» букетик. «Потому что что же я еще могла сделать?» — спрашивала Варя. «Я, конечно, никакой ленты не привязывала к цветам, — писала Варя, — а только когда клала твой букет, то прошептала: „Это вам от Володи, от вашего ученика, от Устименки“. Но, разумеется, тихо, никто ничего не слышал».
Работы с каждым днем прибавлялось. Володины постоянно широко и жадно распахнутые глаза, его готовность всегда действовать, та уважительная искренность, с которой он задавал и Виноградову, и Нине Сергеевне, и Ксении Николаевне вопросы, то желание быть не на виду, а скромно-полезным, та страсть к узнаванию и накоплению знаний, которые все замечали в практиканте Устименке, — все это вместе довольно скоро сделало Володю в каком-то душевном человеческом смысле незаменимым. И даже суровая операционная сестра частенько звала Володю к себе, чтобы учить его той особой ловкости, с которой она справлялась в своем сложном и очень ответственном хозяйстве.
— Вот я заготовила набор, — звеня инструментами, говорила она, — опустила его в стерилизатор, а сама, заметьте, не теряя времени, иду к умывальнику и мою руку «для подачи на операцию». Следите внимательно, не пропускайте ничего: наступит пора, и вам самому придется дрессировать нашего брата, не морщитесь, именно — дрессировать, только так. Далее. Я надела стерильный халат, набор из стерилизатора вынут санитаркой, я покрыла его полотенцем, набор размещен по левой стороне инструментального стола. Следитe внимательно, учитесь экономии времени, перед вами сестра высшего класса, экстра, совершенно достойная такого хирурга, как Николай Евгеньевич…
Володя ходил непременно в прозекторскую на все вскрытия. С Ниной Сергеевной он ездил на вызовы в деревни Ополье и Большое Гриднево. Четыре раза ставил верные диагнозы — острый аппендицит, почечная колика, ветряная оспа и атерома. Двух больных он курировал и был на обходе похвален Виноградовым, на что Богословский сказал «гм». Ромке Чухнину он сам иссек рубцы возле уха, правда под руководством Николая Евгеньевича, и теперь знаток медицины из пятой палаты разговаривал с Володей подхалимским голосом. Сделал Устименко и еще несколько малых операций, но в больнице его, несмотря на строжайшее запрещение Богословского, все-таки все называли «наш Володя», или «Володечка», или «доктор Володя». Держался Володя солидно, несмотря на смешливость, почти никогда не улыбался, разговаривал отрывисто, вдруг, совершенно, что называется, ни к селу ни к городу, говорил:
— Я очень попрошу вас…
Были и конфузы. Однажды тетка, которую он лечил в амбулатории от мастита, подстерегла его на лавочке возле выхода из больницы и, прогягивая чистенькое новенькое лукошко, сказала:
— Вот тебе, Володечка, медку сотового. Покушай в свое удовольствие. Уж очень хорошо ты, спасибо тебе, деточка, вылечил меня. Здесь и огурчики еще махонькие, и помидорчики, и репочка сладкая.
— Кто? — не понял Володя, держа в руке лукошко.
— Да ты, ты, Владимир Афанасьевич, тебе благодарность я принесла.
— Вы что, Антонова, с ума сошли? — багровея, спросил Устименко.
Тетка махнула на него рукой и быстро пошла к коновязи возле амбулатории. Володя постоял, потом, щелкая своими растоптанными сандалиями, погнался за Антоновой.
— Вы не смеете! — кричал он, подбегая к подводе. — Я не позволю, я вас привлеку…
И еще долго потом ему было стыдно своих собственных глупых воплей, угроз и стыдно вспоминать доброе, испуганное лицо Антоновой. В другой раз хитрый мужичонка с кривым ртом, по кличке Козодой, попросил у Володи по секрету шесть рублей.
— Для чего? — спросил Устименко.
— А какой ноне день? — осведомился Козодой.
— День — пятница.
— Какого святого, я спрашиваю тебя, товарищ дорогой, наш распрекрасный доктор?
Про святого Володя не знал, разговаривать ему было некогда, и деньги Козодой получил. К вечеру проклятый кладовщик с пристани оказался пьяным, Богословский произвел строгое расследование, и виновным оказался Володя. Козодой поклялся, что для празднования именин он получил от доктора Устименки потребную сумму денег. Володе влетело.
— Ты уж прости, — сказал ему погодя Козодой. — Пристал главный с ножом к горлу — кто да кто. Я, человек весь как на ладошке, уважил Николая Евгеньевича, открылся, на тебя показал…
В амбулатории, на обходах, в перевязочной Богословский учил Володю:
— Немец Бир выразился в свое время очень грубо, но правильно: «От частого оперирования глупеют». Надо сначала подумать, как мне вылечить этого человека, а не какое оперативное вмешательство тут предложить. Операция должна быть категорически необходима.
В другой раз Богословский сказал:
— Послушайте, что это вы с больным будто бы советуетесь? Поймите, больной человек слаб, растерян, устал от страданий, ему нужно, чтобы им руководили, а вы какую-то палату лордов устраиваете.
Однажды, заметив, что Володю разморило от жары и духоты и что он сидит, развалившись на стуле, в амбулатории, Богословский вспылил:
— Заболели?
— Да жарища же…
— Жарища же? — багровея под загаром, гаркнул Богословский. — Идите домой, если так уж сварились. Врач должен быть не отварной говядиной, а энергичным, сильным человеком, которому приятно подчиняться. Вы обязаны быть нравственно богатырем, легендой, сказкой, а не овсяным киселем. Больной должен стараться выздороветь для своего хорошего доктора. Вы еще и своей личностью обязаны действовать, а не только ножом или физиотерапией. Отправляйтесь домой и приходите человеком.
— Я не могу быть легендой! — угрюмо ответил Володя. — Я — Устименко.
— Искупайтесь в Унче и приходите обратно. Поняли?
— Понял! — совсем обиделся Володя.
На следующий день Богословский спросил:
— Вы евангелие когда-нибудь читали?
— Нет! — надуваясь, ответил Володя.
— А я, будучи поповским сыном, естественно, читал. И про вас там есть.
— Про меня? — удивился Володя.
— В евангелии от Луки сказано: «Горе вам, если все говорят вам приятное». Поняли? И еще запомните: мне оперировать самому куда проще и легче, чем стоять возле вас с корнцангом. На замечания же мои не обижайтесь, потому что не делать их тоже проще и легче, чем делать. Так пусть же вам будет стыдно за то, что вы давеча заявили, будто вы не легенда, а Устименко. Я хочу, чтобы вы стали впоследствии легендой.
Богословский ушел. Володя выпил два стакана целебной минеральной воды и подумал: «Никогда я еще не был в таком дерьме, как нынче. Ну и ну! Этого и Варьке не расскажешь. Впрочем, насчет легенды можно!»
По ночам Володя большей частью дежурил с Виноградовым. Старый доктор часов в двенадцать стлал себе в ординаторской на диване белье, принимал душ и, уютно кряхтя, ложился. Устименко же бродил по палатам, смотрел, чтобы не спали дежурные сестры, нянечки, чтобы больные не играли за полночь в коридоре в шахматы, чтобы не тревожили друг друга поздними разговорами. Раза два-три в ночь он непременно будил Виноградова:
— Савченко кашляет.
— Что? — спрашивал сердито Виноградов.
— Савченко в третьей кашляет. Его давеча оперировали, я боюсь, как бы…
Виноградов покорно одевался, зевая и кряхтя, шел в третью палату. Савченко уже не кашлял, спал. Виноградов неподвижно останавливался в коридоре; сделав тревожное лицо, вслушивался.