Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он сам этим занимался.
В тот момент Райнхарт начал стыдиться себя. Он доводил себя до отчаяния. Он стыдился своего прежнего высокомерия. Житье большинства было ему абсолютно неведомо, оно было совсем не ужасно — просто бесплодно. Они вызывали его жалость. Там не было страданий, не было нужды, только пустота, и это было еще хуже — существование людей, занятых выбиванием ковров. Они даже не подозревают, какой может быть жизнь, у них нет тяги к чему-то другому. Он их жалел. Он думал: а ведь где-то существует земля бедных, остров обездоленных, благородство страстных желаний, величие отчаянного бунта… Здесь не было бедности — только пустота, в которой отдавалось эхо этих дворов; он слышал ее, потому что на нее откликалась пустота его собственного бытия, скорбь неудачника, безуспешного во всех попытках устроить жизнь, достойную человека… Потерпев неудачу в искусстве, лишившись в один прекрасный день почвы под ногами, он попытался поискать счастья в простой буржуазной жизни; буржуа держится верой, он верит в свое превосходство, в свое предназначение, пока оно ему полезно, чтобы защищать его замечательные привилегии; стал бы он верить в свое превосходство, окажись не на кожаном диване, а на раскаленных гвоздях? А все остальные, так называемые низшие слои кичатся своей бедностью и ненавидят буржуа, потому что завидуют ему и втайне желают занять его место! Именно это разочаровало Райнхарта: бедность без достоинства, только нужда, без желаний, которые выходят за пределы сытой буржуазной жизни… Иногда Райнхарт сидел в своей комнате, руки в карманах, словно человек, у которого больше нигде не осталось дома, и тогда ему казалось, что мы все — как та подстреленная ворона, бьющая крыльями по земле. Нет воздуха, который помог бы нам подняться; нет незримого, внечеловеческого, превосходящего наше «Я», такого большого, чтобы мы это «Я» забыли. Глядя на себя самого, можно приблизиться к себе вплотную, и в конце остается только стекло, отделяющее нас от цели, оттого, чтобы найти свое воплощение в этом мире, — и тогда появляется обходной путь, ведущий туда, но где взять мужество на него ступить. Пчела, попавшая между рамами, так же бессмысленно колотится, теряя силы.
— Вы слишком много размышляете, — заметила госпожа Хафнер.
Доброй женщине было не по себе оттого, что целыми вечерами он сидел один в своей комнатке. Райнхарт уже перепробовал все возможные отговорки, и вот однажды, когда она снова пригласила его поужинать, он не смог отказать, к тому же он был голоден. Он взял пиджак и пошел — как на казнь. Но отца дома не было.
Райнхарт мгновенно испытал облегчение.
Отец, как оказалось, никогда не приходил на ужин, он проводил все время в трактире, а после того, как она десять лет напрасно ставила его тарелку на покрытый клеенкой стол, никто не мог бы упрекнуть ее в том, что она рассталась с мечтой о семейной жизни. Почему он не приходил? Пьяницей он не был, только картежником, а еще немного трусоват, боялся своего собственного сына, которого пришлось бы наставлять, а он этого не любил… Райнхарт сидел за кухонным столом, опершись на локти. А женщина, к которой он относился не без симпатии, жарила картошку. И даже ей он не мог об этом сказать. Труслив, как отец? Он листал газету, лежавшую на столе; когда он читал, то не слышал собственного молчания. Внебрачный сын — это только укрепило бы ее мнение о мужчинах, а потому почти доставило бы ей удовольствие! Он не мог этого сделать. Госпожа Хафнер шаркала по кухне, накладывала ему со сковородки, скоро должно было поспеть и остальное. Несмотря на полноту — она двигалась, словно разгребая свои собственные волны, — эта женщина трудилась, как тогда, когда была горничной. Она содержала в порядке лавку мясника, готовила, стирала, даже вела бухгалтерию. Жильцу она чинила рубашки, бесплатно. Работа была ее забытьем, своего рода опьянением, которым другие, разумеется, пользовались. Ее собственный сын, дамский парикмахер, вечно оказывался без денег, когда ему надо было купить белье, и матери приходилось брать это на себя, для чего она экономила на еде или подрабатывала мытьем лестниц, а сын тем временем взял напрокат машину и отправился со своей девицей в Аскону, где живут художники, танцевал и валялся на пляже — загорелый, как гнедой жеребец, и вечно больной дурными болезнями, за что расплачивалась государственная больничная касса. Все это было известно, но Хафнер, возвращаясь из трактира, ругался из-за сына только с женой; он сидел на кровати, кряхтел, распространяя вокруг себя пивной запах, и ругался, будто она была во всем виновата. Когда же сын появлялся в доме, Хафнер не произносил ни слова, помалкивал и только тихо ворчал, как собака, поджавшая хвост. Усталый сын лежал на канапе, курил и заводил танцевальную музыку, мать шаркала вокруг него, отец пропадал в трактире. А Райнхарт, жилец и сводный брат, стоял в своей комнате, руки в карманах, прислушивался и страдал, страдал, словно рядом распадалось его собственное тело…
Однажды зашла речь и о сестре, но сказано было совсем немного: смотри, станешь таким, как твоя сестра, эта дрянь! Больше ничего о ней ему узнать не удалось. Стало быть, у Райнхарта была еще и сестра. Это была новость. Правда, как Райнхарт мог понять позднее, за столом в кухне, из замечания, невольно вырвавшегося у матери, ее уже давно прогнали из дома, и сделал это Хафнер, которому одни только деловые соображения повелевали заботиться о том, чтобы честь семьи была соблюдена. Она была вырвана из их разговоров, словно сорняк.
— Да ешьте же, — воскликнула госпожа Хафнер, — что ж вы ничего не едите! Я для вас целое блюдо приготовила!
Появление сестры вызвало у Райнхарта представление, от которого его охватили удивительные переживания, почти нежные. Словно пар из блюда, которое ему предстояло очистить, в нем поднимались воспоминания детских лет; глядя на девочек, сидевших тогда, словно растения с другой планеты, на левой стороне класса, он ощущал как недостаток отсутствие у него сестры, потому что ему постоянно не хватало ключа, перевода, чтобы понять, как бы он заговорил, будь он сам девочкой. Но и позднее, молодым человеком, сидя иной раз на скамейке в аллее, где мимо него проходили вечерние женщины, он мысленно забавлялся, представляя себе, которая из этого пестрого множества могла бы оказаться его сестрой. Войти в ее женскую суть — не мужчиной, а братом, — он представлял себе это как светлую интимность без молний страсти, жизнь без похоти, почти детскую уютность от близости зрелых мужчины и женщины. Робость последней блаженной надежды охватывала его при мысли, что у него есть сестра, и Райнхарт дольше прежнего просиживал за потертой клеенкой кухонного стола. «Дрянь!» — только и всего, что она сказала о его сестре… «О чем он там опять задумался? — гадала госпожа Хафнер, — еще рехнется парень». Его затянувшееся присутствие вызывало у нее некоторое беспокойство, ее раздражало, что он ждет Бог знает чего. «Да!» — произнес он наконец, поднялся, словно очнувшись от сна, поставил свою тарелку в раковину и двинулся прямо в ночь. Раз ее изгнали из дома, познакомиться с его младшей сестрой будет, разумеется, непросто. Имя ее было вычеркнуто из памяти. Почему же? Сын в остроносых лаковых ботинках, с напомаженными волосами и усиками, был достаточным мерзавцем, чтобы продать семейную тайну. Дело происходило в воскресенье, когда он проснулся в час дня и появился на кухне в своих широких черных брюках, с непременной сеточкой на голове, чтобы побриться над раковиной, пока родители, как они привыкли делать по воскресеньям, ели в комнате. Райнхарт воспользовался моментом, он стоял у плиты, чтобы приготовить себе чаю. Родители явно дали сыну взбучку, и этого его душонке оказалось достаточно, чтобы им назло разболтать все о сестре, которую он, намыливаясь во второй раз, назвал дрянью. Подправив бритву, он подошел к осколку зеркала и, пока скреб свой обезьяний подбородок, выложил все остальное… Поначалу, как это обычно бывает, любовь была настоящей, она явно была влюблена в него со всей серьезностью, присущей юности. Он был художником-прикладником, и, когда он затеял роман с женатой женщиной, разочарованная девушка не нашла лучшего средства, чтобы вернуть его, как только разбудить его ревность: однажды вечером она стала моделью, она, которую ни один мужчина, ни один возлюбленный еще не видел обнаженной, в свои восемнадцать оказалась под светом софитов. И чего она добилась? С того момента, как художник, с папкой и карандашом, увидел ее в зале, она вообще перестала для него существовать. И с тех пор именно таким образом она зарабатывала себе карманные деньги. Узнай об этом отец, он наверняка избил бы ее; с другой стороны, его устраивало, что она сама покупала себе платья, он и не спрашивал, откуда у нее деньги. Во всяком случае, он денег ей больше не давал, а позднее, когда узнал, что она ходит к художникам и раздевается догола, ударил ее по лицу, заплакал от гнева, вышвырнул дочь из дому и никогда больше о ней не спрашивал…