Письма к Фелиции - Франц Кафка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Февраль
1.02.1913
Никакой весточки, любимая моя, в конторе я распорядился, если что-нибудь придет, тут же прислать, но ничего не пришло. Вчера было два письма, нет бы им распределиться на вчера и сегодня! Но я не беспокоюсь; когда Ты так убиваешься, как в последнее время, можешь спокойно один день пропустить, я крепко храню Тебя в своей душе и по-прежнему Тебя помню.
Я все еще простужен – вернее, даже не простужен толком, но чувствую все время, возможно по большей части только от ипохондрии, какой-то неприятный холод по всей спине, словно на меня, куда бы я ни повернулся и где бы ни стоял, направлена струйка холодной воды. Вот и сейчас, когда пишу, тоже – просто чертовщина какая-то.
В подобном состоянии ничто не способно позабавить человека сильнее, нежели письмо со столь непомерными притязаниями, какое я получил сегодня от Штёссля.[25] Он и о книге моей отзывается, но настолько мимо сути, что на какой-то миг я даже подумал, может, книга моя и впрямь хороша, раз уж она столь проницательного и многоопытного литератора способна подбить на заблуждения, какие по отношению к книгам я считал вообще немыслимыми, разве что по отношению к живым людям – живым и потому переменчиво-неоднозначным. Единственным объяснением остается, что книгу он прочел бегло или местами или (что, впрочем, при том ощущении правдивости и надежности, какое в любом слове и жесте внушает весь его облик, маловероятно) не читал вовсе. Переписываю для Тебя соответствующее место, потому что почерк у него совершенно неудобочитаемый, и даже если Ты после многих трудов решишь, что все разобрала, наверняка многое прочтешь неверно. «Вашу книгу, равно удавшуюся как внутренне, так и внешне, я прочел сразу же и залпом, весьма порадовавшись легкой и проникновенной выверенности этих маленьких памятников кратким, но великим мгновениям. За всем чувствуется какой-то особенно уместный, так сказать, растворенный в глубине души юмор – в точности, как если бы всласть выспавшись ночью, приняв освежающую ванну и одевшись во все чистое, вы встретили ясный солнечный день в радостном ожидании и с чувством неизъяснимой бодрости во всем теле. Юмор прекрасного внутреннего самочувствия. Нет лучшей предпосылки для автора, нет более прекрасной за него поруки, чем этот чистейший душевный настрой его первых вещей». К этому суждению остается только присовокупить – я упустил сделать это с самого начала, – что в целом книга ему не нравится, что при его душевном складе легко было предвидеть. Кстати, письмо это как нельзя лучше сочетается с вышедшей сегодня преувеличенно хвалебной рецензией, где сказано, что в книге безраздельно властвует скорбь…
Чтобы не оставлять Тебя одну с Твоими судебными тяжбами, я в понедельник тоже еду на суд, опять в Лейтмериц. До чего же неохота! Но на сей раз хоть никакой моей истории эта поездка не помешает. Но я бы предпочел, дав небольшого крюка через Берлин, отправиться на настоящий юг, куда в воскресенье пополудни уезжают Макс с женой. Только как такое устроить?
Франц.
2.02.1913
Только что – впервые после давешнего послеполуденного письма[26] – сел за стол. Который час? (Ответ напишу на следующей странице, как это делают в дешевых романах, припрятывая там для читателя очередной ужас.[27]) Всю вторую половину дня провел с Верфелем, вечер с Максом, измотанный усталостью и давящими болями в голове, которые сегодня подбираются к затылку, спать улегся только в восемь. Разумеется, в соседней комнате уже был привычный развеселый шум, который, едва мне удавалось окунуть в сон свою усталость, с тем большим азартом меня оттуда выдергивал. Тем не менее в такой дивно-переменчивой мути между дремой, сном, грезами и несомненным бодрствованием я провалялся в кровати до сих пор и поднялся только затем, чтобы написать, любимая, Тебе и еще набросать кое-что для романа, что со страшной силой накатило на меня, пока я лежал в постели, хоть я подобных отрывочных озарений будущих событий скорее боюсь, нежели им доверяю. Ужин, подобранный в порядке исключения безупречно (что при его сложности сделать отнюдь не легко), ждал меня на столе, но есть я его не стал, убрал. Вот уже несколько дней желудок мой, как и весь организм, пошаливает, и я пытаюсь образумить его голоданием. Сегодня, к примеру, я ел только в обед. Упоминаю об этом лишь для того, чтобы всякую мелочь, от которой я ожидаю успеха, предъявить свету Твоих любимых очей.
Верфель читал мне свои новые стихи, по-прежнему, несомненно, идущие из самых глубин его неимоверного дарования. Как же вздымается такое вот стихотворение, неся и зарождая свой финал уже в самом своем начале, в непрерывном внутреннем развитии, что низвергается на тебя потоком, – а ты, скорчившись на кушетке, только глазами хлопаешь! Этот мальчик еще похорошел, а читает с невероятным, неистовым напором (против однообразия которого я, впрочем, имею некоторые возражения)! Все, что он когда-либо написал, он помнит наизусть и при чтении, похоже, готов себя в клочья рвать, так воспламеняет огонь вдохновения это тяжелое тело, эту массивную грудь, эти пухлые щеки. В феврале он будет читать в Берлине, Ты обязательно сходи. Разумеется, и о Тебе (хоть и без упоминания имени) была речь, да и как я могу без Тебя прожить хоть полдня, он подарил мне «Друг человечества»[28] с маленьким посвящением «незнакомке»… Вышлю Тебе книгу в самое ближайшее время – если бы еще не морока с особой упаковкой и отсылкой. Из-за этого и «Вершины чувства» столько у меня пролежали, разумеется, это Твоя книга, я давно Тебе ее обещал. Точно так же и предназначенный для Тебя французский Флобер неделями у меня валяется, а я все витаю в мечтаниях о возможных способах его упаковки и отсылки.
Смогла ли Ты вообще прочесть письмо Лёви, которое я Тебе отослал на воскресенье? Они в воскресенье в Берлине играли, так, по крайней мере, я тщусь полагать по его письму, и даже имел хитрость специально подчеркнуть для Тебя соответствующее место. Позже я себя за эту хитрость попрекал и рад, что Ты подчеркнутого пассажа либо не заметила, либо по каким-то другим причинам в театр не пошла. Я и так достаточно злоупотребляю Твоим скудным свободным временем, более чем достаточно! Как мне рассказывал Верфель, который тоже с Лёви встречался, труппа настолько понравилась лейпцигскому корреспонденту «Берлинер Тагеблатт», некоему д-ру Пинтусу, которого я, кстати, тоже знаю, что он даже собрался в «БТ»[29] специально о них писать. Вышли мне, пожалуйста, статью, я этих актеров до сих пор с удовольствием вспоминаю.
Твоими предложениями, любимая, относительно иного распорядка дня я воспользоваться не смогу. Единственно возможное – оставить все как есть; если не выдержу – тем хуже; но я уж как-нибудь выдержу. Одного-двух часов для писания недостаточно (не говоря уж о том, что Ты и для моих писем Тебе времени не предусмотрела), десять часов было бы в самый раз, но поскольку это недостижимо, надо к недостижимому хотя бы стремиться, а не печься о себе. Я и так безбожно плохо использовал последние дни для работы, надо это переломить, меня это просто убивает, сегодня вот опять ничего не написал и, когда вечером лег, из-за собственной усталости на какое-то время впал в такое отчаяние, что в полусне молился, пусть мне дадут в руки все устои мира, уж я бы их встряхнул! Ох ты, господи! Ах, любимая…
Франц.
5.02.1913
Любимая, какая невероятная, какая восхитительная шутка – найти дома еще одно письмо от Тебя. Если бы еще ее не омрачала мысль, что вместе с письмом я беру в руки загубленное время Твоей прогулки, что, далее, если уж нам дозволено писать дважды, то нет особой причины, почему бы нам не писать друг другу беспрерывно, чтобы письма сближали и сближали нас до тех пор, покуда совсем не сблизят и не бросят одного в руки другому. Но этого не случится, вот и остается саднящая боль. Наконец, добавляется еще и страх, что на следующий день, быть может, письма не будет, во всяком случае с самого утра. А именно это, раннее, избавляющее от мук ожидания, прямо с утра на стол ложащееся письмо – какая это утешительная отрада!
В понедельник, когда Ты писала мне, я уже был не в поезде, а у Бродов, может, как раз в это время было названо Твое имя, и я погрузился в тихое молчание и в мысли о Тебе.
Эта командировка[30] прошла еще терпимо. Сперва мне настолько все претило – вставать в такую же рань, как и в прошлый раз, в половине пятого, потом поезд, потом опять в колымаге сквозь сырую и стылую безнадежность, снова к родственникам, потом в суд, потом тоскливое, безмолвное возвращение вечерним поездом, – что я решил уехать с вечера и в Лейтмерице заночевать, так и для моей простуды, которая, кстати, сейчас уже полностью прошла, было бы лучше. Кроме того, заснуть в гостиничном номере, посидеть в воскресенье вечером в незнакомом, переполненном ресторане – мне все это по душе, в такой обстановке я люблю побыть молча. Но в тот вечер семейство Вельч неожиданно и неумолимо, почти силой затащило меня в театр, где в «Барышне Жозетте» дебютировала их знакомая, разумеется в пустячной роли, ей в первой сцене надлежало неожиданно рассмеяться, восхититься и жеманно заломить руки, что она, по большей части спиной к публике, застенчиво прижимаясь к стенке комнатной декорации, несколько утрированно и проделала, хотя в жизни это надменная, злобная, прожженная и весьма пронырливая особа, которой я всегда боюсь. Отправлять ее на сцену в подобной роли было несколько опрометчиво.