Обращение в слух (журнальный вариант) - Антон Понизовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Souris.
— Сури?
— Да. Какие-то в этом слове есть зубки, остренькие, грызут что-то в укромненьком месте… И в то же время улыбка: sourire, un sourire по-французски «улыбка»! Чуть-чуть оскаленная улыбочка, зубки — но все же улыбка.
Он не называет ее le rongeur, э… «грызун». Если бы у Адама были какие-нибудь продовольственные запасы и склады и он испугался бы, что мышь испортит эти запасы, он бы ее назвал un rongeur. Или даже nuisible, un animal nuisible — «вредитель».
А если бы он испугался, что слон может его раздавить, он назвал бы его не «Слон», а «Давило». «Дави-Дави». Или «Туша». Не «Слон».
А если бы Адам озаботился, как бы слона подрядить… э… воспользоваться слоном в своих целях, он бы назвал его, скажем, «Носи-Носи», «Таскай-бревна».
Но ты понимаешь, чему это было бы имя? Это было бы имя его собственной озабоченности, или жадности, или страху — в конечном итоге страху! — но никак не живой душе мышки или слона. В этом имени не было бы уникальности — потому что «грызун» — это и белка тоже, «вредитель» — и саранча тоже, «носи-носи» — лошадь или верблюд…
Здесь закон: если я пожелаю поюзать других, применить их в своих интересах — или, наоборот, боюсь, как бы они меня не использовали, не раздавили, не съели, — все эти другие делаются для меня одинаковыми! Все становятся на одно лицо. Перестают быть душами живыми.
И самое главное — моя собственная душа перестает быть душою живой! Только живая душа может увидеть другую живую душу, услышать другую душу, назвать по имени…
Как только я отнимаю у чужой души уникальное имя, как только я называю ее общим словом «вредители», или «хищники», или «вьючный скот», как только я превращаю ее в объект, я убиваю ее для себя — и тем самым я убиваю себя, часть себя… Я полностью жив, только пока отношусь ко всем как к субъектам, как к душам живым. Едва я вношу разделение между субъектом-собой и объектами-остальными — моя собственная душа перестает быть живой!
Ты помнишь, еще после самой-самой первой истории? — тебе понравилось, как беспризорники жарили хлеб: убегали из детского дома и в этих… в «посадках» жарили хлеб. Знаешь, почему тебе так понравилось?
Это рай! Образ рая: все вместе, все преломляют хлеб, все — живые!
Начиная с Адама, внутренняя конструкция человека, «дизайн» человека предполагает общность, отсутствие разделения на «субъект» и «объект»… Это естественное состояние человека!
— Не замечала.
— А потому что мы строим перегородки!
Мы строим перегородки от собственного иллюзорного страха перед страданием, перед болью; но в сущности мы боимся иллюзии! Все страдание в конечном счете — от страха, а страх…
— Не всегда.
— Точно, точно! Мы строим, в отличие от Адама, который был совершенно свободен от всяких перегородок: он полностью был открыт — весь открыт — и мышке, и… чебурашке, и льву, и слону, и микробу — и поэтому каждому находил уникальное имя, мгновенно! Он не отделял от уникальной живой души мышки — свою собственную живую душу… — и ровно поэтому его душа и была абсолютно живой! В этом, собственно, и заключался — рай!
— А ты знаешь, что ты псих настоящий? — с уважением сказала Леля.
36. Рассказ про рубашку с пуговками
Когда ко мне ваша девушка подошла — я сразу знала, что расскажу именно эту историю. Потому что это история всей моей жизни.
Для меня главное в жизни — дети, как и всегда должно быть для любой матери.
Первая родилась дочка, и второго мы очень хотели сына. Очень сильно ждали его.
Когда он родился, это было в июне — рядом, я видела, девочка лежала, ху-уденькая! — а мой парень такой толстенький! сразу видно, что все нормально. Но вот проходит какое-то время… и через два дня — не приносят мне моего малыша кормить.
Я спрашиваю у медсестры, что случилось: почему его не несут?
А она мне спокойно так говорит: «А вы знаете, у него непроходимость кишечника, такие дети вообще не живут. То есть вы готовьтесь, что он у вас жить не будет». Как будто в порядке вещей!
Я ей говорю: «И что, будем ждать, когда он умрет?!»
Требую, чтобы мне его принесли. Его приносят, я вижу — у него лицо какого-то… земляного, что ли, цвета, темного: обычные новорожденные красненькие, румяненькие — а мой черненький, как негритенок.
Мы с мужем его заворачиваем — и везем на другой конец города. Мы тогда жили в городе Сызрани Самарской области.
Привезли его в детскую хирургию — и там сразу стали готовить его к операции. Систему поставили, лекарства всякие — я смотрю, он опять вроде порозовел…
Сделали операцию. Удалили непроходимость кишечника.
Доктор спрашивает меня: «Вы сможете ухаживать за ребенком?»
Я говорю: «Конечно, буду ухаживать! Куда же я его брошу?» Сама чуть живая, конечно…
И, вы знаете, вот мы пробыли в реанимации четверо суток — и все это время с нами там этот врач находился. Я все думала, как же так он домой не уходит? А видимо, он из-за маленького ребенка — помогал ему, чтобы ребенок выжил. Вот такие бывают хорошие люди. Ведь это чудо какое-то, что ребеночку всего два дня — и сделать ему операцию! Представляете, это крошка какая…
Потом нас выписали, и мы поехали вскоре на БАМ. Муж у меня — помощник машиниста тепловоза, мы поехали по договору в Северобайкальск. И работали там на БАМе три года.
Но скоро нам стало видно, что наш сыночек… в общем, он развивался не как все дети. Он и ходить начал позже всех… И живот у него был, огромный живот.
Но врачи говорили, что все нормально: непроходимость-то у него убрали. А я же вижу, с ним что-то не так, что-то ему мешает…
И вот исполняется ему три годика. А он уже такой вяленький стал, чуть живой.
Мы приехали как раз с отпуска, денег не было.
Муж говорит: «Давай через год его свозим в больницу. Накопим деньги — ты отпуск возьмешь и поедешь».
А я говорю: «Нет, год он у нас не проживет».
И в декабре взяла его и поехала с ним в Москву. На поезде ехали мы с ним пять суток.
Выходим — мы же с Сибири приехали, там морозно — а в Москве всегда слякоть, ребенок в валенках — я поставить его не могу, все мокрое под ногами — в метро, из метро на улицу… Тащу на руках: в одной руке сумка с одеждой, в другой ребенок, на нем шуба тяжелая… Куда ехать, не знаю, в городе никого не знаю… Смотрю, останавливается такси. Говорю: «Вот, ребенку надо на операцию. Вы в любую больницу меня отвезите…»
Приехали — было вечер уже, четыре часа.
Мне говорят в приемном покое: «Сегодня мы вас положить не можем: завтра».
Я говорю: «Я с поезда, у меня здесь ни родных, никого…»
И они меня принимают! Сейчас, в наше время, мне кажется, даже не было бы разговора: «Завтра!» — все. А ты там хоть умирай. Раньше какие-то другие люди были, мне кажется.
Нас посмотрели, поставили нам диагноз. Оказался диагноз «болезнь Гершпрунга» — это значит непроходимость толстого кишечника.
Через три дня нам сделали операцию. Был кишечник восемьдесят сантиметров — шестьдесят сантиметров из них удалили.
И вот, я помню, когда после операции что-то нужно было срочно спросить — я в шоковом состоянии, вся несусь! — и примчалась прямо к нему в кабинет — к профессору, который нам операцию делал.
А он раздет.
То есть он снял эту одежду свою хирургическую специальную — штаны эти белые, или какие-то там голубые — сам в плавках стоит — а я даже сначала не понимаю, я спрашиваю, как ребенок чувствует себя, что с ним?
Он натягивает брюки и мне спокойно все объясняет: мол, не волнуйтесь, вот это так, это так, все нормально с ребеночком вашим…
А до меня вдруг доходит, что я же не постучала, не попросила, можно ли мне войти, ну вообще — воспитания ноль… Воспитания — ноль!
А он — вроде профессор, такой важный человек — он ведь мог меня выставить, а вместо этого все объяснил, успокоил: он понял, что да — ребенок в реанимации, мамочка в стрессовом состоянии… Он сказал мне: вы молодец, не побоялись ребенка взять, через всю страну… Спросил, кто нам делал первую операцию — вот когда двое суток нам было. В Сызрани. Я фамилию доктора назвала. А профессор мне говорит: это мой ученик! Он говорит мне, теперь таких нет днем с огнем. Потому что эти вот операции на кишечнике — самые сложные, даже сложней, чем на сердце: нужно всё вымыть, прочистить… Он говорит: мне теперь даже дело свое некому передать, потому что никто не хочет этим всем заниматься.
Профессор Щетинин.
Фамилию помню. И на лицо его помню. Сейчас мне бы очень хотелось поехать, снова на него посмотреть, показать своего сына… Вот какие бывают врачи. Это хорошо, что они есть. Иначе бы Тёмки моего не было.
И еще что запомнилось: когда меня пустили к ребенку в реанимацию — а у него раньше был огро-омный живот — и вдруг этого живота нет, и вот так ребра видно! Животик пустой!