Шатровы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кедров молча, удовлетворенно кивнул головой. Потом в суровом раздумье произнес:
— Да, теперь все — в этом. Солдата, солдата надо добывать! За армию борьба, за войско!
Солдат с деревянной ногой выложил из ее тайника все и однако не торопился задвинуть ее потаенную дощечку. Ждал чего-то.
Кедров встал, готовясь отпустить его: годы и годы подпольной работы приучили его ни на минуту лишнюю не затягивать конспиративных встреч ни с кем.
И в это время, понизив голос до шепота, связной спросил:
— А от вас, Матвей Матвеич, ничего не будет?
— Нет, Егор Иваныч, сегодня от меня ничего не будет. Пойдешь налегке.
Улыбнулся. Сверкнул стеклами очков.
Улыбнулся и солдат.
— Ну, ин ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит, порожнячком.
Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул деревяшкой.
В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу.
Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил:
— Болит? С протезом что-нибудь неладно?
Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил:
— Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас — на круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки!
Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению:
— А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь! Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно… — Он хотел сказать: культю, и — запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему вдруг грубая голизна этого слова. — Натер, наверно, ну и вот воспаление! Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров — доктор, Никита Арсеньевич.
Егор и руками замахал:
— Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился я — так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен понимать, что завались я в постелю, захворай — тогда и полевая почта моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу — ущерб!
И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил:
— Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как проснусь, протягиваю за ей руку — прицеплять, а сам шепотком над ней приговариваю: «А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда, становись на свое место: за работу пора приниматься — времена не ждут!..» Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той… ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без отказу!..
Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного правления. Уже никого не было из приходящих — ни баб, ни мужиков. Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые.
Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего на помосте с лесенкой, и что-то писал.
Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через всю грудь.
Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в углу.
Затем спустился со своего помоста в зал.
Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы извиняясь и в то же время шутя:
— Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на эшафот, только мне да старшине — одним словом, начальству волостному восходить положено… Пошли? Все дела покончил.
Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в березовой роще, так что тоже виделись не часто.
Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце, украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка?
Кедров рассмеялся:
— О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше, волостное! — И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду — настольная безделушка, именуется зерцало. На каждой грани вытравлено по указу Петра Великого — с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и по закону.
— А мужиков это вы сажаете в каталажку?
— Нет, старшина, урядник; ну, само собой разумеется, и становой, и земский начальник, и исправник. Не надолго сажают, по пустякам. На обед я их домой отпускаю… Правда, бывает, что по этапу гонят политических ссыльных, здесь им бывает остановка, — тогда другое дело: солдата приставляют к дверям.
Дома он учтиво спросил у просвирни, нельзя ли ему с гостеньком попить чайку. Она даже обиделась:
— Господи милостивый! Да идите вы, идите, с гостеньком со своим, уж все будет, все!
Вскоре через лестничное отверстие с открытой крышкой Кедров бережно принял от хозяйки вскипевший самовар и затем большой поднос, установленный блюдечками и тарелочками с медом, сушкой и вареньями.
Когда все было подано, снизу, из полуподвального этажа, донесся голос просвирни:
— Угощайтесь, Матвей Матвеич, беседуйте, а я пойду коровушку подою.
Слышно было, как захлопнулась за хозяйкой наружная дверь.
Кедров снова вышел в сенцы, разделявшие обе его большие комнаты, и опустил над лестничным отверстием западню. Теперь верхние хоромы наглухо были отделены от хозяйских внизу.
Кедров ласково подмигнул гостю:
— Ну, вот, Костенька, теперь спокойненько попьем чайку да побеседуем без помехи! Так зачем же ты пожаловал ко мне? От Арсения Тихоновича?
Смутившись, Костя ответил:
— Нет, я от себя.
— Та-ак…
Заторопившись, Константин расстегнул нагрудный кармашек защитки, достал оттуда телеграмму, вчера лишь им полученную, и, развернув, протянул через стол Кедрову, сидевшему у самовара.
Поправив очки, Матвей Матвеевич пробежал телеграмму.
Она была на имя Кости, из Казани, из тылового госпиталя, от Ермакова Степана. Степан извещал в ней младшего брата, что тяжело ранен, что Ольга Александровна охлопотала ему пересылку в свой госпиталь; просил брата, чтобы тот приехал повидаться.
Возвратив телеграмму, Кедров сочувственно помолчал, покачал головою и сказал:
— Какая же от меня помощь, друг мой, нужна?
— Матвей Матвеич, выдайте мне паспорт.
Кедров взирал на него изумленно:
— Паспорт? Но тебе же еще года не вышли. Зачем тебе паспорт?
— Я на фронт пойду.
— Час от часу не легче! Твоему году еще далеконько, друг!
— Ну и что ж? Я добровольцем пойду. Хочу заменить брата. Хочу отомстить за него… за брата Степана.
— Вот оно что-о-о!
Кедров привычным жестом, пальцами левой руки передвинул оправу очков «на лучшую видимость», как говаривал он сам, и долго всматривался в лицо юноши.
— Отомстить… Кому же ты хочешь отомстить за брата Степана?
Теперь пришла очередь Косте воззриться на него с изумлением:
— Как — кому? Немцам. Они же его… — Тут он приостановился, не зная, как сказать: ранили или убили. — Они же его… кровь пролили.
— А как да и не они?
Костя в недоумении смотрел на него.
Голосом сухого отказа Кедров сказал:
— И паспорта я никак, дружок, не могу тебе выдать. Подожди, когда исполнится тебе совершеннолетие. Не могу.
Ответ заставил его насторожиться:
— Ну как же вы не можете! Вы — писарь волостной: вы все можете!
— Преувеличенное у тебя представление о моем могуществе.
Мелькнула опасная мысль: а что, если как-нибудь по неосторожности Шатрова, по его доверчивости и любви к этому парню стало известно ему, Константину, что не один и не двое из числа совершивших побеги из тюрем, каторги, ссылки гуляют на свободе с паспортами мужиков из Калиновской волости, отошедших на долгое время на заработки? А не подослан ли к нему, Кедрову, этот паренек?
Однако нет, нет, этакие глазища — ясные, чистые, этакая простецкая морда, курносая, родная! Да и знавал он Костю Ермакова от его отроческих лет: еще тогда, когда пришлось первое время работать писарем на мельнице Шатрова. Да и потом, когда, уже будучи волостным писарем, Кедров бывал на мельнице, ему отрадно было видеть удивительную душевность молодого плотинщика с народом и то доверие и уважение, с которым и помольцы, и работавшие на плотинах относились к этому безусому пареньку.
Но и воспитанная годами, изощренная всеми опасностями подпольной работы способность проницать сокровенное в человеке по одному его взору, голосу, мимолетному выражению лица — они тоже явственно говорили Кедрову, что здесь и речи не может быть о выведывании, о вероломстве.
И все ж таки дальнейшую беседу он повел, осторожно прощупывая душу собеседника, бережно толкая его к тем выводам, к тому осознанию, которое решил пробудить в нем.