Шатровы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От всей души желаю Государственной думе плодотворных трудов и всякого успеха!..
Боже, что поднялось! Потрясавшийся некогда пирами и оргиями светлейшего князя Тавриды Потемкинский дворец, некогда на полтора столетия заглохший, теперь гремел от громового «ура», от возгласов неистового и сладостного для самих орущих, внезапно прорвавшегося верноподданнического восторга господ депутатов.
Кричали не только Марков второй, Пуришкевич, Шульгин, Левашов кондовые монархисты, — орали «ура» и октябристы, и кадеты, и некоторые из меньшевиков, благо по голосу в общем реве и возгласах не узнаешь, кто именно орет.
Но голоса всех покрыл органный, глубокий, стенопотрясающий бас самого председателя Государственной думы — слоноподобного, с большой, коротко остриженной головой, Михаила Александровича Родзянко.
Он и выступил от имени всех с ответным словом государю:
— Ваше императорское величество! — Тут в голос его пробились слезы. — Глубоко и радостно взволнованные, мы все, верноподданные ваши члены Государственной думы, внимали знаменательным словам своего государя. Какая радость нам, какое счастье: наш русский царь — здесь, среди нас!
Великий государь!
В тяжелую годину еще сильнее закрепили вы сегодня то единение ваше с верным своим народом, которое нас выведет на верную стезю победы.
Да благословит вас господь бог всемогущий.
Да здравствует великий государь всея Руси!
И едва он окончил — снова несмолкаемое, восторженное, верноподданническое «ура».
Высясь головою над всеми, Родзянко, как перед хором, взмахнул руками, и господа депутаты запели «Боже, царя храни».
Да! Не было здесь на эту пору большевистской пятерки депутатов: не так бы закончилась эта встреча!
…В эти самые дни там, в Сибири, на далеком Тоболе, Арсений Тихонович Шатров читал вслух своей Ольге Александровне сообщение об этой встрече царя с Думой. Вдруг газетный лист задрожал у него в руках, голос набух слезами, и он вынужден был отложить газету. Жена с тревогой вскинула взор на него. Потом поняла все и молча ждала, ни о чем не спрашивая, когда он заговорит сам.
Помолчав, Арсений Тихонович справился со своим душевным волнением. Он торжественно выпрямился. Взор его был устремлен над ее головою куда-то вдаль, словно бы взором этим он пытал грядущее. Истово перекрестился. И с такой тоскою, с такой требовательной, неотступной верой вдруг вырвалось у него:
— Поумнел! Он решительно поумнел. Господи, неужели Россия будет спасена?!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Невесел, временами угрюм стал Костя Ермаков. Не слыхать стало и на плотинных работах его шуток с беженками — девчатами из Белоруссии, все еще не по-сибирски застенчивыми, а с ним, с Костей, бойкими на ответ и неожиданно шустрыми.
Не слыхать стало и притворно-сердитых его покриков на несмелых возле водосвала, нерасторопных на плотине, долговязых выростков, которые теперь, чуть ли не сплошь, позаменяли на шатровских помочах опытных своих отцов, ушедших в солдаты.
А его, этого ясноглазого паренька, с белыми, как лен, волосами, вечно развеянными быстротой его движений, румяного и коренастого, со звонким хохотом и шуткою на устах, больше всего и любили на мельнице как раз за эту его приветливость и веселость. Костенька — Веселая Душа, такое ему и определение вышло от всего здешнего люда.
Так что все заметили в нем перемену. А вперед всех, конечно, сам Арсений Тихонович Шатров. Да он и причину, не сомневаясь, подозревал.
У Шатрова был обычай: со служащими, в которых полагал ближайших своих помощников, с теми всегда и при всех обстоятельствах — полная искренность отношений: «Не хочешь служить — скажи, отпущу по-хорошему. Обидел я чем тебя — не таи: исправлю. Горе какое, беда — поведай хозяину: доброму работнику в поддержке никогда у меня отказа не будет!» Так и говорил.
А здесь причину Костиной угрюмости и тоски считал настолько самоочевидной, что откровенности от него и не ожидал: «История с братом Семеном, конечно!»
И решил объясниться.
Был конец сентября. Выдалось несколько сухих деньков, и на плотине, и у дворцов шли кое-какие работы: и земляные и плотницкие. Заправлял ими Костя.
Перейдя большой мост, хозяин окликнул Константина, позвал его и пригласил пройтись, побеседовать.
Они вышли в поле, на левый берег Тобола. Пошли межою, среди жнивья, к Маленькому Борку. Словно темный, заколдованный замок на островке, высился он, и впрямь маленький, этот борок, со всех сторон объятый ровными и уже пустыми полями. И как-то странно светлы и огромны в своей осенней пустынности стали вдруг эти поля, еще недавно веявшие спелым колосом пшеничных нив и загроможденные то там, то тут головищами тыкв и арбузов. Дул порывами ветер. И при каждом его порыве, словно бы обрадовавшись этому простору и свету и невозбранной возможности движения в любую сторону, куда только хочешь, вдруг срывались с места огромные, легкие клубы перекати-поля, неизвестно откуда взявшиеся, и, рождая даже легкий испуг в человеке, бешено и во множестве катились, неслись, догоняя друг друга. Как будто некие незримые существа вышли на приготовленное для них поле и тешатся игрою.
Ступая рядом с Шатровым, предчувствуя всю важность и трудность предстоящего неминуемого разговора, Костенька Ермаков все ж таки не мог и сейчас удержаться, чтобы с полуоткрытым ртом не испускать время от времени затаенный вздох мальчишеского азарта и восхищения всякий раз, когда эти самокатящиеся огромные шары проносились мимо него взапуски. Будь он один, конечно бы, кинулся догонять!..
Арсений Тихонович видел в нем это, и такой вдруг болью и жалостью к нему прониклось все его сердце, что он подумал: «А может быть, и не надо? Отложить этот разговор. Изживется. А нет, так пускай сам начнет».
Но тотчас же и попрекнул себя в слабости душевной и заговорил:
— Вижу, Костенька, что не в себе ты ходишь! И знаю почему.
Они остановились лицом друг к другу.
«Да! Видно, угадал!» Костя весь вспыхнул. Вид у него был захваченного врасплох. Он вскинул руками — жалостно, умоляюще:
— Арсений Тихонович, только ради Христа никому про это!
Шатров наклонил голову. Бережно выбирая слова, проговорил:
— Я понимаю, понимаю, друг мой! Знаю, что тебе страшно тяжело: родной брат, старший брат притом. Скорбно! Я, выходит, перед тобой человек, оскорбивший твоего брата. Ну, а ты думаешь, мне легко так поступать было с ним?!
Он возвысил голос и твердо глянул ему в глаза. И вдруг в крайнем изумлении увидел, что на лице Константина совсем, совсем не то выражение, которое он ожидал увидеть. И невольно смолк.
А у Костеньки и растерянность вся прошла, и даже как будто усмешка, отнюдь не скорбная, тронула губы. Он весь подался в сторону Шатрова, двумя руками охватил его руку и глазами, наполнившимися вдруг слезами растроганности, а может быть, и боли душевной, встретил взгляд хозяина:
— Арсений Тихонович! Да вы о чем это?! Об этом мерзавце-то, о подлеце, о Семене?! Да какой он мне брат после таких гнусностей своих! Гнушаюсь я им: такое над народом творить! Жалко, меня о ту пору не было: я бы и сам к его роже руку приложил! Посылал он за мной: проститься. А я и не поехал. И не мучьте вы себя этим, Арсений Тихонович! Да разве бы я, если бы зло на вас держал, терпел бы столько? Я ведь без хитростей живу. Не смолчал бы!
Задохнулся. Чувствовалось, что еще, еще что-то хочет сказать. Набирается слов. Все еще держал руку Арсения Тихоновича.
Шатров ждал. И Константин такими словами закончил этот их разговор:
— Да! Вы правильно сказали: скорбно мне, скорбно. Этак он осрамил семью нашу. Отца нашего покойного, вы сами знаете, в деревне как почитали! Разве бы тятенька стерпел такое его охальство? Да он бы сам с ним… управился. Но мне одно то утешение, что середний наш Ермаков, Степан, — этот кровь свою за отечество отдает. Я же вам сказывал. Степану Георгиевский крест, солдатский, даден, за подвиг… А этот… Нет, Арсений Тихонович, и не беспокойте себя никакими мыслями. И давайте говорить больше не будем про то. С такими только так и поступать!
На другой день после его разговора с Шатровым он с десятком одноконных подвод вел с плотины отсыпку: накануне, обследуя, Костя обнаружил начавшуюся было опасную водоточину.
На работах был все так же молчалив и угрюм.
Прежде он шуткой, смехом сперва укорил бы и приободрил робкого с лошадью у воды парнишку-подводчика, а потом, переняв из его рук повод, показал бы ему, как надо — ловко, стремительно! — подворотить передок телеги, приопрокинуть ее и затем мгновенно, на извороте, пока еще бухают с нее в мутную, пенящуюся воду последние дерновины или рушится буль-булькающий сыпень земли, успеть гикнуть на лошадь, хлестнуть веревочной вожжой и вместе с опорожненной телегой, ставшей опять на все свои четыре колеса, лихо вынестись в гору.