Ровесники Октября - Любовь Кабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4. ЖЕНЬКА, ДРУЖОК!..
"Пошлость, пошлость! - в отчаянии твердила Женька. - Господи, какая пошлость!.." Потом сгладилась неожиданность, острота всего, что произошло на вечеринке. Женька думала: "Ах, чистюлюшка, тебе не нравится пошлость? Оскорбляет, да? Глупости все это. А что было бы, если бы Володька не к Вале подошел, а к тебе, - ты тоже сказала бы "пошлость"? Если бы он тебя целовал, а не ее?.." Даже представить себе это было немыслимо, ноги слабели. "Вовсе не в пошлости дело, а в том, что ты любишь - как никого, никогда..." В семнадцать неполных лет слова "никого", "никогда" звучат так же серьезно, как и в более поздние, через многое перешагнувшие годы. Между тем Володька в Женькину сторону почти не смотрел. Он не мог не видеть, что с Женькой что-то происходит: притихла, погасла. Смотрела значительно, медлила после уроков. Но добрее не становился, наоборот! Женькин затаенный взгляд взывал к состраданию, напоминал. О чем напоминал? Ничего между ними не было. Они все сдурели, ребята. Сами понимали, что сдурели, даже посмеивались над собой, потому что были они ребята неглупые, но посмеивались беззлобно, заранее снисходя к своим большим и маленьким слабостям. Все вместе они вышли в Большой Поиск, - целый мир, казалось, обращал на них влюбленные, исполненные обещания взгляды. Чуть особняком держался Костя Филиппов. Никому и в голову бы не пришло отнестись пренебрежительно к его нейтралитету: вид у Филиппа был такой, словно весь этот суетный поиск у него давно уж остался позади. При нем можно было говорить и делать что угодно - он никому не мешал, лучистые его глаза глядели понимающе и бесстрастно. В стороне остались Сажица, Юрка Шведов, другие "фетил-ментилы". Далеко позади замешкался вечный ребенок Ленчик Московкин. В стороне держался Митька Мытищин со своей неожиданной влюбленностью в шестиклассницу Юлю; Митька носил цвета своей дамы подчеркнуто целомудренно и смиренно. Общество Взаимных Амнистий, если можно так его условно назвать, пребывало в толчее и сумятице заполняющих целиком и в то же время неустойчивых чувств. Свои девчата были привычны, пресны, связаны круговой порукой. Пусть их "фетил-ментилкомпания" катает на лыжах! Даже Валя Величко и Таня Ширяева утрачивали всякую загадочность с первым же учительским вызовом к классной доске. Мальчишки повернулись к восьмому классу, где равнодушно царила Наташа Ливерович, которая умела так внимательно и серьезно слушать весь тот вздор, который они возбужденно несли. Флорентинов стоически сносил неблагородное соперничество друзей соперничество, незаметно самовозгорающееся в нешуточную влюбленность. Он многим мог поступиться, Флоренция, даже преимуществами первооткрывателя, лишь бы чувствовать себя равным среди равных - невзирая на сатиновую косоворотку и тяжелые сапоги; никто, кроме самого Флорентинова, ни сапог этих, ни косоворотки не замечал. За холодными, не пускающими внутрь глазами Флорентинова и за его холодноватым, не слишком веселым оживлением далеко не каждый умел угадать зависимость от случайных мнений и обостренную, болезненную боязнь одиночества. Когда им было присматриваться! Как на той новогодней вечеринке, каждый был занят собой, тянул в свою сторону, каждому нужно было из бегущего, навсегда исчезающего дня унести в собственную копилку мужского опыта как можно больше девичьих взглядов, улыбок, нечаянных касаний, недосказанных слов. Каждый, оставшись наедине с собой, вновь и вновь раскладывал один и тот же пасьянс, исчерпывавший на первых порах все душевные силы, - пасьянс тем более сложный, что рядом с Наташей понемногу выявлялись и более кокетливые, чем она, и более охочие до романов ее подруги. Во всей этой толчее пальму первенства ребята все же склонны были отдать Володьке: он был несдержаннее и активнее всех и попросту всех виднее - с этим своим внушительным ростом и ярким юношеским лицом. Он был козырной картой в их игре или, точнее, прущим напролом танком, под прикрытием которого пехота разворачивала свои маневры. Самолюбивый, упоенный возможностями, оглохший от собственного токования, что он там услышал, Володька, когда Женька сказала ему однажды: "Давай поговорим". Он ответил рассеянно и добродушно: "Поговорим, конечно". Было это во время выпуска очередной стенгазеты. Володька сбегал к концу собрания в восьмом классе к Наташе, заручился ее согласием пойти на каток именно с ним, а не с кем-нибудь еще, даже изловчился особенно значительно задержать ее руку. Потом вернулся в пионерскую комнату, потоптался над расстеленной на столе стенгазетой - не лежала у него к стенгазете душа! - Женечка, - сказал он, - доведешь до конца? - Женька кивнула. - Ты хотела поговорить со мной? Вышли на лестницу, спустились на один пролет, потом еще на один, - Женька ужасной напустила тайны. Долго мялась, мучилась. Взяла с Володьки слово, что он никогда никому ничего не скажет. Ни одним словом не намекнет. Виду не подаст. Забудет. - Я спросить хочу, - сказала она наконец. - Тебе что - скучно со мною? Володька, ко всему в общем-то приготовившийся, твердо решивший резать по живому, кивнул головой: скучно. Не было ему с ней скучно, тут - другое, но разве это "другое" объяснишь? А Женька уже шла навстречу, уже помогала. - Я знаю, - запинаясь сказала она. - тебе сейчас "человек" не нужен, правда? Тебе "девчонка" нужна? Ну, ты понимаешь... Володька всю эту терминологию понимал отлично. Именно это ему и было нужно: "девчонка". - А разве... - Женька решилась не сразу, потом решилась все-таки, подняла на Володьку глаза. - А разве я не могу быть "девчонкой"? Всякая решимость резать по живому у Володьки пропала: слишком она сейчас была незащищена - с этой неправдоподобной, чудовищной прямотой. Он медленно, нерешительно покачал головой. - Почему? - Володька молчал. - Почему, Володя? Капельки пота выступили на затененной Володькиной губе. Хорошенький вопрос! Как объяснить этой дурочке, что не хочет он, вот не хочет - и все! - ее обижать... - Не знаю, - с напряжением сказал он. - Ну, считай так: я слишком тебя уважаю... Драгоценное приобретение в копилку мужского опыта: говорить об уважении, когда речь идет о любви! Впрочем, Володька был искренен: он потрясен был ее душевной отвагой... - Я тебе очень благодарен, - с усилием продолжал Володька: не привык он подобные вещи говорить в глаза. - Ты этого не знаешь: ты очень на меня повлияла... - В какую сторону? - едва шевельнула губами Женька. - В хорошую - в какую же еще! Лицо Женьки, которое обычно красило только оживление. только чувство доброго согласия с миром, - лицо это сейчас было откровенно некрасиво. Володька сделал невольное движение: бессмысленный разговор, ничем из своего он все равно не поступится. - Что же ты плачешь? - Не понимаю... - голос Женьки пресекся коротким рыданием, она с усилием подавила его. - Не понимаю! "Благодарен", "повлияла" - и... - Женька сделала короткий, обрубающий жест и опять обреченно взглянула на Володьку. - И все? - И все, - с облегчением повторил Володька. Женька была, ей-богу, молодцом, шла вперед, сама подсказывала нужные слова... - Уходи, Володя, - сказала она. - Я так тебе... Так тебя... Я не могу больше. Что же оставалось делать? Володька пошел, чувствуя себя убийцей. Спустился пролета на два, приветственно поднял руку. Женька смотрела так, словно они не до завтрашнего дня, словно навсегда расстаются... ...Со странным чувством читаю я эти забытые, размытые слезами страницы собственного юношеского дневника. Да не знаю же я эту девочку!.. Господи, так бесстрашно, так заведомо обреченно, так глупо: "Разве не могу я?.." Хорошо, как подумаешь, нам, взрослым! Взрослые все оставили сзади, переболели, забыли. Научились мало-помалу себя защищать. Люди не сумели бы выдержать все, что приходится им выдерживать, если б не покидала их, если б не притуплялась со временем эта юношеская острота страдания, этот ужас перед ним, равный ужасу влекомого на казнь: "Не могу! Не хочу!..." - это пронзительное ощущение обреченности. У взрослых этого нет. Взрослые знают свое, умудренное: все было, все будет. И хуже будет. Бедные взрослые, разучившиеся страдать...
5. МЕФИСТОФЕЛЬ ЮРКА
Ничего этого Юрка, конечно, не знал. Просто он видел, что на переломе девятого класса с Женькой Семиной что-то случилось: легкомысленная, избалованная вниманием Женька как-то присмирела, притихла, меньше стала бывать с этим ничтожеством Гайковичем: именно "ничтожеством", - Юрка никогда не затруднял себя слишком углубленными характеристиками. Юрка был таким же, как все, - хоть и считал себя ни на кого не похожим. Так же как все в этот год, был погружен в свое, единственной потребностью его была, как и у всех его сверстников, потребность самоутверждения. Поэтому все, что он мог бы сказать стоящему собеседнику, или, лучше, стоящей собеседнице, интересовало его не столько само по себе - хоть ему и казалось искренне, что только само по себе все это его и интересует, сколько то, что думает и говорит это все не кто иной, как он, Георгий Шведов, человек значительный и интересный. Выбор свой на Женьке Юрка остановил вовсе не сразу. Миля и та же Маришка были, конечно, красивее. Но Миля оказалась скованной и пугливой не в меру, а Маришка - слишком по-девчоночьи простодушной. На других девочек Юрка не смотрел. Балованная Женька и сейчас, когда он вызвался ее проводить, не придала этому ни малейшего значения, - из того, что она жила от школы всех дальше, Женька давно привыкла извлекать максимум удовольствия. Юрка только усмехнулся на эту ее небрежную манеру: Женьке еще предстояло в полной мере оценить его общество. - Ты слышала, что прошлым летом было на Украине? Именно это спросил он, когда они остались одни и вышли из школьных дверей в раскисший мартовский переулок. При этом Юрка опасливо оглянулся и понизил голос. - В тридцать втором? - переспросила Женька, не оглядываясь и не понижая голос. - Нет, не слышала. А что было? - На Северном Кавказе, на Дону? Ничего она не слышала. Всю осень и зиму тридцать второго в их дом, расположенный, как известно, у трех вокзалов, приходили какие-то люди. Женщины распахивали наброшенные сверху пальто, ослепляли наготой смуглого тела, - что-то было в этом, на Женькин взгляд, нарочитое. Зачем-то таскали с собой детей. Мама давно уже раздала все ненужное: платья, из которых Женька выросла, Димкины рубашки и башмаки, даже выношенное бабушкино пальто со старинными пуговицами; бабушка еще сердилась, что не догадались срезать пуговицы, - теперь таких пуговиц не достать. Мотя собирала остатки хлеба: много его не было, сами сидели на карточках. - А что было - голод? Юрку возмутила не столько позорная Женькина неосведомленность, сколько недостаточно взвешенная интонация. Барчонок московский! Сам Юрка себя к таковым не причислял. Знает ли Женька, что голод этот организовал Сталин... - Ну, знаешь! - перебила Женька. Она слушала Юрку испуганно и недоуменно, с тем инстинктивным протестом, с которым всегда слушала то, что он говорил. Юрку это не смущало нимало. Он и сам знал немногое, толковал факты так же, как толковала их, ненавидяще и запальчиво, мать, как объяснял их - в те редкие минуты, когда снисходил до этого, - ироничный и невозмутимый отец. Все достояние Юрки не ему, в общем-то, принадлежало, но ни один человек его возраста не в силах определить, до чего он додумался сам, а что механически повторяет. Юрка, во всяком случае, дорожил в себе прежде всего смелостью и независимостью суждений. И сейчас он разъяснил Женьке, что голод спровоцирован сверху, да, да! Люди посеяли ровно столько, чтоб прокормить себя, свои семьи: Сталин, с этой хваленой несгибаемостью своей, приказал вывезти урожай весь подчистую... - Видишь! - Женька вовсе не желала вот так, за здорово живешь, отдавать по Юркиной прихоти весь свой незамутненный мир. - А зачем они посеяли только для себя? - Затем, что протестовали! - Юрка очень ее сейчас презирал. - Затем, что в колхоз не хотели идти. Имеют люди право на протест? - В Советском государстве? - В каком угодно. - В Советском государстве! - Женька искренне считала, что этими словами сказано все. - Ленин сказал, что коллективизация должна быть добровольной, - это напомнил Юрка. - Ну и что? А Сталин, между прочим, тоже говорил, что коллективизация должна быть добровольной. - Женька Юрку тоже сейчас презирала. - Может, читал "Головокружение от успехов"? - Демагогия. - Сталин - демагогия? - Женька метнула на Юрку яростный взгляд: презрение у нее получалось плохо. Но и у Юрки роль вероучителя тоже не получалась: он слишком заботился о том впечатлении, которое производил. Поэтому он легко срывался и не слишком следил за аргументацией. - Да ты на портрет его посмотри! - говорил он. - Он же не русский, Сталин. Он - Джугашвили. А берется судить о русском народе, - что он в нем понимает! - Не русский, русский... - Женька тоже не слишком следила за аргументацией. - Ты, что ли, русский? Сам хвалился: потомок скандинавов... - А ты что - русская? Женька даже ответом его не удостоила, пожала плечами: уж она-то была русская с головы до пят! - Глупости мы говорим! - тут же спохватилась она. - При чем тут вообще национальность, верно? Они уже вышли из переулка на одну из центральных улиц, и за сталинским портретом дело не стало. Он стоял в первой же витрине среди пачек ячменного кофе: белый френч, лоснящиеся черные волосы, поворот в три четверти, низкий лоб. Сильное, значительное лицо, в котором Женька любила угадывать слабый отблеск улыбки. - Лицо восточного деспота, - безжалостно сказал Юрка. Они шли, разъезжаясь ногами по мокрому, талому снегу, и Юрка при этом слегка придерживал Женьку за локоть - сама предупредительность и дружеская забота. Это только с лучшими чувствами ее он не считался! - Вот, пожалуйста, - говорил он. - Посмотри, посмотри! - В очередной витрине висел плакат с изображением всех членов Политбюро -каждого в отдельном кружке. - Смотри: каста! Зажравшиеся, в собственных автомашинах, на кремлевских пайках... - Юрка! - с тоской сказала Женька. - Как ты мне надоел! Машины, пайки мещанский какой-то разговор... - А если с этого все начинается... - Да что начинается, что? - Женька даже локоть отвела, когда Юрка хотел ее поддержать. - Голод на Украине начинается с этого? И как можно строить социализм - без жертв, в белых перчаточках? - Женька осеклась. Потому что нечаянно сказала то, против чего сама же недавно всей душой восставала. - Я тебя сейчас убью, - пообещал Юрка. Он, конечно, не оставил этот факт без внимания. Если говорить честно, Женьке и самой далеко не все нравилось в том, что ее окружало. Но для Женьки все, что делается вокруг, - это с нею делается, в ее стране, это собственные ее ошибки, собственная боль. А Юрка чуть не со злорадством говорит, да, да, ему прямо-таки нравится, что у нас есть ошибки! Да скажи он, что все в нашей стране хорошо, Женька первая кинулась бы ему возражать: вовсе не так все хорошо, как кажется. Но уж если он нападает!.. Что-то вроде этого она ему и сказала - на прощанье, уже у собственного дома, - чтоб как-то смягчить неприятное ожесточение разговора. Она вовсе не хотела с ним ссориться - зачем? Человек волен иметь любые взгляды, так она полагала, лишь бы ее, московского барчонка - или как там Юрка изволил ее назвать? - лишь бы ее с отсталыми взглядами оставили в покое... Но Юрка тоже вовсе не собирался с нею ссориться. И оставлять ее в покое он, между прочим, тоже не собирался - не из-за чего было иначе огород городить. Он очень ценил безусловную конфиденциальность их бесед и то женственное начало, с которым Женька откровенно предпочитала согласие и мир, как бы далеко ни заводили споры. - Литератором хочешь стать! - говорил он в другой раз, заранее наслаждаясь тем какую нетерпеливую, раздосадованную физиономию сейчас скроит Женька. А кого ты знаешь, кроме Безыменского? Ахматову знаешь? Гумилева знаешь? Был, между прочим, такой поэт... - Какого Гумилева? - высокомерно переспрашивала Женька. - Которого расстреляли? И знать не хочу... - А ты послушай. Читал наизусть любимых своих "Капитанов". Женька честно признавалась: - Красиво. - Видишь! Ты меня слушай, я дело говорю... Самодовольный тон, простодушно-торжествующее выражение курносого, веснушчатого лица... Женька, прирученная было, опять выпускала коготки: - Не любишь ты поэзию, врешь! Тебе все равно. Тебе лишь бы антисоветчик был, вот и все. - Дура ты. - Пусть. Женька сказала просто так, никакого особого смысла в эти слова не вкладывая и даже приблизительно не представляя, как она на этот раз права. - Ну и пусть! Нормальная советская дура...