Дело победившей обезьяны - Хольм ван Зайчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только Саха Рябой и соблазнился, — сокрушенно качнул головой Богдан. — Хацза ему в центре понадобилась…
“Сам соблазнился или подсказал кто?” — мелькнула странная мысль. Она не была порождена никакими событиями и фактами; но уж слишком все теперь напоминало Богдану кем-то разыгрываемую пьесу. Партию. Ровно кто фигурками по доске шахматной водил. Следя за одной фигуркою, замысла игрока ввек не поймешь, будешь думать, что это она сама с клетки на клетку скачет, — ан на самом деле… В двух ведь шагах хацза от гробницы Мины. Семь минут ходьбы… Случайность?
Ечи примолкли, вновь погрузившись в свои невеселые думы.
“…Согласно последней воле покойного, — попискивал в тишине диктор, — собрались лишь ближайшие друзья и единочаятели. Траурная процессия проследует от делового центра «Сытые фениксы», где только что завершилась гражданская панихида, до Огоньковского кладбища…”
Богдан на миг потерял дыхание.
— Слушай, еч, — негромко, боясь поверить, проговорил он. Баг, оторвавшись от рассеянного разглядывания бумаг на коленях, поднял голову. Взглянул на минфа настороженно и выжидательно. — Мне все время не давала покою мысль, будто я слышал что-то… до дела до нашего прямо относящееся. А вот сейчас вспомнил. Покуда меня несли, я на морозце, видать, на краткий миг очухался… или когда в комнатушке той на пол кинули… Даже сказать точно не могу когда, я потом опять отключился. Но слышал… и это не Пашенька со товарищи болтали, а Крюк с Кулябовым. По-моему, Крюк сказал: “Полежит тут до окончания похорон, а мы когда закончим, придем, сменим этих и его отпустим”. Понимаешь?
— Каких похорон? — спросил Баг.
Богдан лишь поднял палец в направлении репродуктора, предлагая прислушаться.
“…виднейший деятель баку, один из патриархов мосыковского делового мира…” — сугубо печально вещал диктор.
“Нет, — из последних сил сказал себе Богдан. — Не может быть. Просто-таки быть не может!”
Как это излагал Возбухай Ковбаса? “Все живут, как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый…”
Ежели они Анубиса на синагогах рисуют, то…
Не исключено.
Не исключено!!!
Прости нас, Господи… Всех нас.
— Вот почему они торопились, — сказал Богдан.
— При чем тут похороны? — дернул бровью Баг.
— Ох, я тебе не сказал, наверно… Мне это самому до сей минуты глупостью какой-то казалось, к реальности отношения не имеющей. Баку уж который год носятся с мыслью покончить, как они говорят, с идолопоклонством и похоронить Мину по-человечески.
У Бага от недоверчивого изумления вытянулось лицо.
— А где легче всего похоронить такое? Чтоб никто ничего не заподозрил, чтоб и следов никто никогда не нашел? — спросил Богдан. И сам же ответил: – Да в могиле, Баг. В могиле, предназначенной для другого.
Баг мгновение молчал, осмысливая.
— Это же фанатизм, — медленно, словно бы с неудовольствием пробуя на вкус непривычное и неприятное слово, произнес он.
Богдан печально улыбнулся краешком рта.
— Видел бы ты вчера вечером Кова-Леви, — сказал он негромко. — Вроде бы демократ, а по сути – чистый фанатик…
— Думаешь, и впрямь варвары подучили?
— Не исключаю.
— Но зачем?
— Помнишь, — сказал Богдан, помедлив, — как Учитель ответил, когда My Да спросил его: встречаются ли, мол, люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки?
— Учитель вздохнул и отвернулся, — без малейшей паузы ответствовал Баг.
— Именно. Так ему, видать, тошно было от таких, что он даже язык пачкать не захотел.
На несколько мгновений установилась тишина: напарники не столько пытались осмыслить новый взгляд на события, сколько привыкали к нему. Потом Баг недоверчиво покрутил головой.
— Но какого Яньло они гроб на улице валяться отставили? — тихо, с нескрываемым раздражением проговорил он. — Будто нарочно всем сообщили: это не имущественное хищение, это иное! Ведь ясно ж было, что гроб тут же найдут и раззвонят во всех новостях!
— Может, нести было уж очень тяжело… Их же только трое, опиявленных-то. Сами-то баку, верно, ручек своих марать не захотели, на рабов все взвалили. Для них же это норма, идеал общественного устройства – частные-то рабы… А опиявленные – чем не рабы, Баг? — Минфа запнулся. — А может, для форсу человеконарушительского…
— Что же, — задумчиво пробормотал Баг, — баку эти – они разве человеконарушители?
Ечи опять помолчали.
Вдруг Богдан резко попытался встать – и его повело в сторону. Едва не падая, он ухватился обеими руками за подлокотник кресла. Устоял. В висках били чугунные колокола. А уж в затылке…
— Как ты, еч? — порывисто вскакивая, спросил Баг; лицо его, казалось совсем уж закаменевшее, отразило неподдельную тревогу.
Богдан перевел дух и выпрямился.
— Лучше на перинку лечь… — пробормотал он. Вдругорядь глубоко вздохнул. — Баг, нам туда ехать надо. Понимаешь, если все это и впрямь так, то… Мы, люди сторонние, и то догадались. А хемунису, у которых идея баку похоронить Мину давно на зубах навязла, догадаются еще скорее. Как только они услышали по новостям, что фараона схитили да что гроб выброшен за ненадобностью, а сама мумия невесть где… там, на кладбище, сейчас такое может…
— Тридцать три Яньло… — пробормотал Баг и, ладонью хлопнув по столешнице, размашисто тиснул кнопку вызова дежурного вэйбина. — Повозку нам немедля! — рявкнул он в едва распахнувшуюся дверь кабинета.
Огоньковское кладбище,
7-й день двенадцатого месяца, четверица,
ближе к вечеру
Они опоздали.
Оставив повозку у самых кладбищенских врат, рядом с пустыми повозками внешней охраны, на коих, видно, прибыли сюда скрытно блюсти порядок вэйбины, человекоохранители припустили по узким тропам, проторенным на заснеженных аллеях, поспешили мимо упокоенно присыпанных инеем обелисков и склепов, крестов и памятников, жертвенников и могильных плит – туда, откуда доносился смутный, но отчетливый в тиши мосыковской окраины гул голосов. Баг с трудом смирял бег; Богдан, в съехавшей набок шапке-гуань, путаясь в длинных полах дохи, выбивался из сил. Редкие посетители кладбища смотрели на них кто с изумлением, кто сочувственно – видать, принимали за опоздавших на похороны баку.
Вот уже меж дерев видна небольшая, но явственно расколотая на два враждебных лагеря толпа. Вот уж отчетливы стали выкрики: “Не позволим!” — “Вскройте!” — “Вам никто не мешал прийти на панихиду и убедиться в злокозненности ваших выдумок, пока гроб был открыт!” — “Откройте немедленно! Мы знаем, что он там!”
И разумеется, время от времени разносился бьющий по нервам, словно визг электрической пилы, торжествующий фальцет Кова-Леви.
Первым повстречался человекоохранителям стоявший поодаль от центра событий, еще на аллее, длинный молодой человек в щегольском теплом халате и с вдохновенно бледным лицом; он откровенно, но негромко посмеивался и в то же время успевал грызть карандаш и строчить что-то в большом блокноте. Глаза его блистали. Оглянувшись на приближающийся топот, он радостно заулыбался и, чуть иронично поклонившись Багу, тоже негромко, однако же вполне отчетливо произнес: “Я же говорил! Хотели жабу пить – удрала, тогда впились друг другу в хвост!”
— Кто это? — с хриплыми всхлипами дыша, пробормотал Богдан.
— Случайный знакомец… Мастер изящного слова, — ответил Баг. — Кажется, не любит ни хемунису, ни баку… Теперь я его понимаю.
Ланчжуну при виде азартно черкающего в блокноте поэта на какое-то мгновение показалось, будто он встретил гостя из предыдущей жизни. С того момента, когда они со Стасей приехали в Мосыкэ и зашли перекусить в “Ого-го!” прошла, не иначе, вечность. А то и две.
Аллея кончилась.
Картина была близка к святотатственной.
Посреди небольшой прогалины, еще не занятой местами последних упокоении, по обе стороны отрытой, видно, еще с вечера просторной могилы громоздились две кучи вынутого грунта; большой цветистый гроб, уж накрытый массивною резною крышкою, стоял с южной стороны ямы, в изголовье.
И, точь-в-точь как две кучи, по обе стороны распахнутого в ожидании зева земли стояли, отчетливо разделенные им, две небольшие группы людей со стиснутыми кулаками, и глаза их равно сверкали безумием.
А поодаль, по другую сторону могилы, оторопело, но хищно, со знанием дела глядели на происходящее выпученные глаза телекамер, и сниматели, кусая губы то ли чтобы не смеяться, то ли от ужаса или стыда, увековечивали сей раздор, словно бы он был очень, очень важен для страны и для ее будущего.
Пожилой низенький преждерожденный, одетый нарочито просто, ровно только что, накинувши душегреечку, от токарного станка отошел, взгромоздился, оскальзываясь и осыпаясь на худо смерзшемся за не слишком-то морозную ночь песке, на одну из куч и, разбрасывая отчетливо видимые облачка пара то вправо, то влево, начал кричать, стуча кулаком в пустоту: