Манящая бездна ада. Повести и рассказы - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы оба одновременно услышали не то испуганное, не то нетерпеливое цоканье лошадиных копыт на дорожке. Хорхе встал, но подошел к окну не сразу. И у нас сегодня тоже стояла та чудесная, всем известная, попусту взбудораживающая, с загадками, да без отгадок, именно та неизъяснимая и колдовская ночь, что нисходит на дураков.
— Вот так, — сказал он, улыбнувшись; бронзовая прядь спадала ему на висок; он по привычке посасывал плохо раскуренную трубку. Затем подтянул бриджи, проверил, хорошо ли сидят сапоги. — Надо было кое-что исправить, и, кажется, я это сделал.
— Надо было еще о многом сказать, и вы это сделали, — ответил я. — Но вы ничего не исправили. Женщина-то ведь та же самая, это уж во всяком случае. Вы провели ночь около Риты и похоронили Риту. А кроме того, и это особенно важно, вы похоронили козла.
— Как угодно. Меня мучила совесть, что я заставил вас поверить в историю без сучка и задоринки, что я дал вам уверовать в то, что история, которую я начал рассказывать во время тех каникул, завершилась столь же идеально. Но так ведь не бывает. Если вы дадите себе труд задуматься, вы увидите, что из-за этого, и только из-за этого, все рушится. Так что я все-таки исправил. Кроме того, я рассказал, что Рита занималась проституцией для моего блага и для блага козла. Согласитесь, такое добавление в известном смысле меняет характер истории.
— Этого я не считаю, — сказал я. — По крайней мере, это не играет никакой роли ни для меня, ни для этих страниц. Вы скажете, что все это я выдумываю, но мне вовсе не хочется вмешиваться.
Лошадь забила копытом, и эхо огласило пустынную площадь.
«Три, — подумал я. — Третье свинство, взрослый грех: он поверил задним числом, что непоправимые поступки нуждаются в нашем оправдании».
Он взглянул в окно и сказал резким, хозяйским голосом коню, ночи и дороге:
— Кажется, исправить ничего нельзя. — Полуобернулся ко мне и затянул пояс. — И самое трогательное в этой истории, что другим ее легче понять, да и всем нам. Что же до этой двоюродной сестры…
VВторая встреча тоже, если не полностью, то, по крайней мере, отчасти, была делом случая. Попав в район Старого рынка, я решил прогуляться по солнышку, чтобы избыть гадливость и невеселые мысли, охватывавшие меня при воспоминании о женщине с плоским животом и похорошевшими от горячки глазами, которые бессмысленным, невидящим взором вперились в стену пропахшей лекарствами комнаты. Около меня судорожно метался маленький, худой, чернявый упрямый человечек, враждебно косившийся на меня, слегка возбужденный тем, что может на мне сосредоточить застарелую, упорную ненависть к жизни, испытывавший облегчение оттого, что на время переложит ответственность на мои плечи. Я по обыкновению не задавался вопросом, какой исход сулит ему меньшее несчастье, благополучный или дурной? Он этого тоже не знал. Он проводил меня до выхода на улицу. На его узкой мордочке застыла гримаса, которую можно было бы назвать злобно-саркастической, он рассчитывал услышать одно из двух возможных заключений с тем, чтобы незамедлительно извлечь из услышанного максимум несчастья.
Мы остановились на солнце перед кирпичной стеной Старого рынка. Под приземистыми арками — сооружением колониальных времен — дремали бродяги, одни занимались ловлей блох, другие кидали жребий в ожидании ужина. Выбежала стайка мальчишек и, описав полукруг, вернулась в тень рыночного навеса. Быть может, вид еще большей нищеты, бездеятельной нищеты бродяг и предприимчивой нищеты грязных босоногих мальчишек, утешил этого человека; а может, его вдохновила мысль о том, что капли крови в комнате обозначали не его личное несчастье, но были последним маленьким винтиком, созидавшим и доводившим до совершенства картину всеобщего человеческого несчастья. Во всяком случае, с лица у него сошла гримаса, черты разгладились, уступив место выражению смиренной покорности. Не ненависть светилась в нем, а ее плоды, ее следы. Он предложил мне сигарету, мы оба молча затянулись. Я еще раз взглянул на него и предпочел не говорить ничего конкретного; я сказал, что пока трудно прийти к какому-либо определенному выводу, что следует подождать результата уколов и чтобы он позвонил мне в девять часов.
Он улыбнулся чему-то своему и покачал головой, потом снова затянулся, и сигарета подпрыгнула у него во рту, когда он сказал:
— Я позвоню вам ровно в девять.
— Вы мне скажете, как дела, а там посмотрим.
Он протянул мне руку и пошел прочь, возвращаясь к своим заботам, своей ненависти, к страшному ощущению западни.
Медленным шагом, стараясь прогнать этот эпизод из памяти, я дошел до ворот рынка. Пробрался сквозь нестройные ряды горемык, швырнув несколько монет прямо на плечи и головы, в самое средоточие слабых призывов о помощи. Освежающий сумрак рынка, пустующие прилавки, невнятный, день ото дня крепнущий запах рыбы, сырости, гниющей зелени. Маленькие попрошайки гонялись друг за другом в полосах света, струившегося из расположенных в глубине окошек. За столиком перед стойкой бара сидел полный молодой мужчина и безмолвно улыбался возне ребятишек. Я спросил чего-нибудь прохладительного и внимательно посмотрел на показавшуюся мне незнакомой одинокую фигуру за столиком.
Он был очень молод, и, наверно, я поторопился назвать его мужчиной; он пил фирменный напиток — тростниковую водку с виноградным соком, бутылка стояла на столе. Ворот рубашки был расстегнут, галстук висел на спинке стула, но одет он был по-праздничному: в серый с жилетом костюм, черные блестящие ботинки, из нагрудного кармана высовывался белый платок. Черная с загнутыми полями шляпа была водружена на колено. Потом, уже много позже, я обратил внимание на украшавшую жилет двойную цепочку часов. Левую руку он сжал в кулак, продолжая потеть и улыбаться, глядя в глубь рынка, в ту мерцающую и светящуюся глубь, где между пустыми прилавками змейками пробегали ребятишки. Возле бутылок лежала горсть карамелек.
— Говорят, каждый развлекается, как может, — сказал бармен.
Я посмотрел на него, но эта усатая пятидесятилетняя личность в рубашке была мне незнакома.
— Так ведь, доктор? Целый день я молю бога, чтобы он избавил меня от этого зрелища. Это Перотти, знаете, скобяная торговля. Нет, вы только посмотрите, как вам это нравится.
Маленькие попрошайки неслись в северную часть рынка, когда вожак внезапно свернул, расстроив их ряды. Просочившись сквозь дерево и железо прилавков, они скользнули по куче отбросов. Юноша за столиком протянул вперед руку и раскрыл ладонь с карамельками. Ребята пронеслись с криком, стараясь схватить конфеты на бегу, а его рука поймала худенькую девчушку с крысиной мордочкой и жесткими грязными волосами до плеч. Остальные проскочили дальше.
— Вот так, — сказал за моей спиной бармен, — вот так с часу дня, чтоб не соврать. Смотрите теперь.
Толстяк привлек девчушку к себе, поцеловал в ухо, одновременно в наказание шлепая ее и нашептывая угрозы. Затем отпустил, и она, засунув в рот карамельку, побежала догонять всю ватагу, которая к тому времени уже описала полукруг по залитой солнцем улице и, улюлюкая, снова влетела внутрь, мчась вслед за вожаком в ту сторону, откуда сочился мягкий сероватый свет.
И тогда толстяк вскинул свою поросшую черной щетиной голову к облупленному потолку и, не изменив позы, завелся в приступе самого настоящего, образцово истерического смеха. Внезапно смех оборвался, и он, осушив стаканчик, наполнил его снова и положил в мышеловку ладони еще несколько карамелек. Выжидательно улыбаясь, он следил за вихрем крутящейся в глубине рынка оборванной ребятни.
— Перотти-сын, скобяная торговля, — повторил незнакомец около меня. — Вы должны знать его. Может статься, вы ему помогли на свет родиться, от кори, наверное, лечили или, извините, от поноса. Я смотрю на него весь день, а тянется это чуть ли не месяц, а может, дней пятнадцать, с того самого дня нынешним летом, когда он здесь случайно оказался и открыл игру с девчушками и карамелью. Отец оставил ему кучу денег, и вот он их тратит таким манером. Развлекается. И я даже склонен думать, что он этим занимается без всякого дурного умысла. А если и есть тут умысел, я его не пойму. Я за стойкой с утра и никуда не отлучаюсь. Не окажете ли мне честь выпить со мной?
Я ответил согласием, и мы медленно, молча выпили. Визг оборвышей вновь пронесся мимо стола, и снова повторились шлепки, поцелуй, запрокинутая голова и быстро сошедший на нет невыносимый смех.
— Вот так, — сказал бармен.
— Знаю, кто это, вспомнил, — сообразил я, а говорил я о Тито Перотти. — Я не помогал ему рождаться, и, когда у него была корь, меня не звали, и, поймав триппер, он тоже ни разу со мной не советовался. Нас сроднила язва его покойного отца, астма матери и солитер, которого мы изгоняли у сестры.
— Этот самый, — обрадованно подхватил бармен. — И правильно говорят, что она, сестра его, самая красивая женщина в Санта-Марии.