Орлеан - Ян Муакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предчувствии того, что меня ожидало, у меня уже болело все тело. Погода на улице изменилась к лучшему; в лужах плоскими ожившими масками отражались осколки неба. Все вокруг заливал мягкий свет. Возвращение солнца и тепла пробудило во мне желание читать, листать страницы учебника, оставленного на письменном столе. Я смотрел, как наверху, задевая крыльями синеву, кружат птицы. С завода вышла толпа людей. Нам встретилась крошечная болонка в комбинезончике от дождя. Мне хотелось втянуть в себя весь этот свет через соломинку, оставив позади грязную бездну.
~~~
Второй класс. Меня заставили учиться играть на фортепиано. Грымза, которая давала мне уроки, под страхом смерти запретила даже прикасаться к клавишам. Меня сажали перед инструментом и отдавали во власть демонам сольфеджио, безжалостно меня пытавшим. Я не чувствовал никакого вкуса к теории музыки; мне хотелось играть, извлекать звуки, слушать ноты. Я все ждал и ждал, когда наступит этот момент, но он так и не наступил. Училку утомило отсутствие у меня таланта. Она нажаловалась родителям, и те вынесли вердикт: бестолочь. «Ничего удивительного. Он вообще ни на что не способен». По их мнению, я был тупицей и в будущем мне не светило ничего, кроме как «пойти в подмастерья». Им и в голову не приходило, что любой ремесленник, постоянно имея дело с материальными предметами, сталью или деревом, занимается высшим видом человеческой деятельности. По сравнению с теми, кто работает на станке, режет, строгает или высекает искры, мы — варвары, слепые надутые варвары.
Я мечтал стать мясником. Стоять в заляпанном кровью и костяной крошкой фартуке. Слушать звук, с каким на прилавок шмякаются ромштексы, вырезка, лопатка. Писать деревянным карандашом на жирной бумаге, в которую завернут кусок говяжьей шейки, цену. Мне хотелось быть рядом с животной плотью — бычьей, плотной и крепкой, коровьей и телячьей; овечьей и бараньей; мясом хряков, свиней и поросят. Вот моя судьба: стариться посреди ярко-красных мышц, жира и сухожилий, которые я буду рассекать сверкающей саблей, и рубить позвонки, и розовая с муаровым отсветом, покрытая пленкой, твердая ткань будет поддаваться, как масло. В воображении я резал ее на куски и выкладывал их в ряд в неверном свете своей лавки; в металлическом отблеске неоновых ламп их волокнистая структура переливалась всеми цветами радуги.
Больше всего мне нравилось смотреть на свинину, на розовые шматки мяса с толстой каймой жира. Вид свиного сала сулил мне счастье; оно было антиподом всего хрупкого и ломкого, вроде фарфора. Ошпаренная или обожженная, свинина напоминает бронзовую отливку.
В тот год отцу окончательно надоело слушать, как за стенкой, отделявшей родительскую спальню от моей комнаты, я кричу, разбуженный очередным кошмаром. Чаще всего я начинал орать около четырех часов утра; после этого он больше не мог заснуть и весь день чувствовал себя разбитым. Однажды ночью нервы у него не выдержали — отмечу мимоходом, что они регулярно его подводили. То, что он со мной сотворил, было одновременно чудовищно и упоительно; я пережил случившееся так, будто все это происходило не со мной. Я исключил себя из списка действующих лиц этой пьесы, глядя на себя словно со стороны, в каком-то смысле превратившись из участника драмы в простого зрителя. Меня не покидало ощущение, что все это — игра. Я не слишком ошибался. Выдумать подобное мог только изощренный ум писателя-фантаста.
Вместо того чтобы ударить, он за волосы выдернул меня из постели, и так, в пижаме, носках и накинутой на плечи куртке, я оказался в семейном «пежо» (белом, 404-й модели, с разномастными шинами, от которых воняло горелой резиной). «Ну ты у меня попляшешь! — пробормотал отец. — Я тебе набью соломы в сапоги!» Я не понял тогда и до сих пор не понимаю смысла этой идиомы.
Он вдавил в пол педаль газа и рванул с места, но вскоре сбросил скорость и уже медленнее покатил сквозь абсолютную тайну ночи. Когда машина с жутким визгом шин свернула налево, я узнал силуэты деревьев; это был парк, но я никогда раньше не думал, что он может быть таким страшным. Улица Басс-д’Энгре, улица Мальтотье — места игр и шутливых потасовок — сейчас наводили на меня леденящий ужас. Фасады домов, днем гревшиеся на солнышке, словно коты, в этот час и в данных обстоятельствах походили на расстрельные стены.
В конце предместья Мадлен, за кладбищем, над которым зловещими тенями веяли призраки мертвецов, я заметил каменный крест, огороженный когтистой решеткой. Он стоял здесь всегда; годы капитулировали перед зарослями жирной лохматой травы, карабкавшейся даже на камень. Это был крест забвения, погруженный в вечное молчание; луна, нависавшая над этим печальным сиреневатым пейзажем, бросала на него полосы блеклого света.
Очень скоро мы покинули город с его огнями: оранжевым сиянием, голубоватыми лучами, светофорами и рекламными вывесками. Мы въезжали в тьму — безмерную непроницаемую тьму, едва прорезаемую двумя узкими желтыми лезвиями фар, которые прорубали ее, как мечи, вновь и вновь отодвигая границу бесконечности. Я сдался; я плакал и молил о прощении. Я клялся, что больше не буду просыпаться по ночам. Мне больше не будут сниться кошмары — честное слово. Но машина упорно продолжала катить в неизвестном направлении, и не было на свете силы, способной ее остановить. Дорога давным-давно опустела; если не считать шума мотора, нас окружала гнетущая тишина. Неожиданно отец включил радио, и я услышал хрипловатый голос журналиста. Мы ехали по прямому и мрачному шоссе, от которого то и дело ответвлялся очередной деревенский проселок, производивший особенно жуткое впечатление. Все вокруг дышало бесконечным одиночеством Бога.
Оправдывая мои худшие опасения, машина свернула на грязную заиндевелую дорогу. Я был уничтожен. До меня доносилось ледяное дыхание леса, готового меня поглотить. Ночью орлеанский лес пожирает невинных детей, стирая незначительный след их мимолетного пребывания на земле.