Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жрать хочет, оттого и поет.
(О чем пел соловей)Этот вульгарный утилитаризм зощенковского героя не имеет ничего общего с утилитаризмом, скажем, Базарова. Или других поклонников печного горшка, яростно утверждавших несомненные преимущества этого насущно необходимого предмета бытовой утвари перед бельведерским кумиром.
То был спор между интеллигентами. Важность печного горшка, приоритет и даже исключительность «пищеварительных» интересов отстаивали люди, которые сами-то жили отнюдь не одними только пищеварительными интересами. Это были люди, которые пеклись не о себе, а о других. Интересы этих других так их заботили, что в крайнем случае, при полной несовместимости своих жизненных интересов с жизненными интересами этих самых других, они готовы были сами, добровольно сойти со сцены вместе со всеми своими «игрушками» — бельведерскими кумирами и сикстинскими мадоннами.
Самые последовательные и самоотверженные из них готовы были даже, не дождавшись, пока их начнут уничтожать, заняться самоуничтожением, самооскоплением, «наступать на горло собственной песне», держать свое сердце на привязи, как бешеную собаку, и совершать над собой ряд других, столь же героических и столь же чудовищных действий.
Но даже эти поэты, готовые изнасиловать свою музу и заставить ее служить интересам печного горшка, даже они не внесли в мировую поэзию той небывалой, неслыханной новизны, которую внес в нее капитан Лебядкин. Даже Маяковский, громогласно провозгласивший: «Хлебище дайте жрать ржаной! Дайте спать с живой женой!» — даже он, по терминологии Гумилева, был человеком книги.
Все это были люди, движимые отнюдь не материальными интересами. У самих-то у них с печным горшком и с его содержимым все было в порядке.
Отстаивание приоритета печного горшка для этих поэтов было проблемой духа. Для них это означало:
— Печной горшок важнее бельведерского кумира, потому что я (поэт) не могу спокойно наслаждаться бельведерским кумиром, зная, что где-то люди умирают с голоду.
Капитан Лебядкин пекся не о других, а исключительно о себе. Для него философия утилитаризма была уже отнюдь не способом устройства своей души. Это был способ отстаивания своих пищеварительных интересов. Устами капитана Лебядкина заговорил Желудок. Капитан Лебядкин — это Желудок, доросший до того, чтобы иметь свою жизненную философию.
Жил на свете таракан,Таракан от детства,И потом попал в стакан,Полный мухоедства...
— Господи, что такое? — воскликнула Варвара Петровна.
— То есть когда летом, — заторопился капитан, ужасно махая руками, с раздражительным нетерпением автора, которому мешают читать, — когда летом в стакан налезут мухи, то происходит мухоедство, всякий дурак поймет, не перебивайте, не перебивайте, вы увидите, вы увидите...
Место занял таракан,Мухи возроптали.«Полон очень наш стакан», —К Юпитеру закричали.
Но пока у них шел крик,Подошел Никифор,Бла-го-роднейший старик...
Тут у меня еще не докончено, но все равно, словами! — трещал капитан. — Никифор берет стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань всю комедию, и мух и таракана, что давно надо было сделать... Что же касается Никифора, то он изображает природу...
(Федор Достоевский)Вот философия капитана Лебядкина, его концепция мироздания. Ничего нет, ни Бога, ни черта, ни вечности, ни разума, ни смысла. Есть только «стакан, полный мухоедства». Жалкие обитатели стакана, полные иллюзий, кричат «к Юпитеру». Но никакого Юпитера нет и в помине. Есть лишь Никифор, символизирующий «природу», который выплескивает все это «мухоедство» в лохань, на помойку, «что давно надо было сделать». А коли так, какой смысл стеснять свои желания, ограничивать себя множеством бессмысленных, ничем не оправданных запретов? Какой в этом резон, если «мухоедство», то есть всеобщее взаимное пожирание, — единственный закон бытия? И в полном соответствии с нарисованной им картиной мироздания капитан Лебядкин четко формулирует новую мораль нового человека, свою единственную заповедь, которая настолько всеобъемлюща, что одна способна противостоять всем заповедям Моисея и Христа. Единственная эта заповедь гласит: «Плюй на все и торжествуй!»
Интересно, что последователи капитана Лебядкина заимствовали у своего учителя не только его художественный метод, не только оригинальный склад его мышления, не только его неповторимый синтаксис, но и нарисованную им картину мироздания. Все они склонны были представлять себе Вселенную по-лебядкински, то есть видеть в ней «стакан, полный мухоедства»:
Все погибнет, все исчезнетОт бациллы до слона,И любовь моя, и песня,И планета, и луна.Скучно жить на этом свете,В нем отсутствует уют.Ветер воет на рассвете,Волки зайчика жуют...
(Николай Олейников)Наиболее последовательным из учеников капитана Лебядкина, с легкостью усвоившим не только его космогонию, но и его мораль, был Александр Тиняков.
Широкую и всеобъемлющую лебядкинскую формулу «Плюй на все и торжествуй!» Тиняков развернул и конкретизировал, недвусмысленно и подробно разъяснив, на что именно он плюет и как именно намерен торжествовать:
навстречу мне гробики полные,В каждом — мертвец молодой.Сердцу от этого весело, радостно,Словно березке весной!
Вы околели, собаки несчастные, —Я же дышу и хожу.Крышки над вами забиты тяжелые —Я же на небо гляжу!
Может — в тех гробиках гении разные,Может — поэт Гумилев...Я же, презренный и всеми оплеванный,Жив и здоров!
Тут, пожалуй, уместнее вспомнить даже не капитана Лебядкина, а другого персонажа того же Достоевского:
Свету ли провалиться иль мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить.
Да, это он, «подпольный человек» Достоевского, вышел из своего подполья непосредственно на арену Истории. Вышел и заговорил в полный голос. Заговорил даже стихами:
Скоро, конечно, и я тоже сделаюсьПадалью, полной червей,Но пока жив — я ликую над трупамиРаньше умерших людей.
Животная эгоистическая радость по поводу того, что кто-то умер, а я вот пока еще жив, присуща человеку. Она свойственна не только отребью человечества. В той или иной степени это чувство может испытать каждый. Но рано или поздно в сознании нравственно нормального человека это чувство неизбежно вытесняется другим, более высоким: чувством трагического равенства всех живущих перед лицом смерти, сознанием, что колокол звонит по тебе. Именно оно, это высокое чувство своей причастности всему роду человеческому, и было во все времена источником и предметом поэзии.
Конечно, поэзия говорила людям не только это. Она говорила и другое. Она говорила, например:
Мертвый в гробе мирно спи,Жизнью пользуйся живущий...
Она утверждала право каждого живущего ходить по могилам, есть кладбищенскую землянику, вкуснее и слаще которой нет, и жить, не смущаясь тем, что под каждым могильным камнем лежит, как говорил Гейне, целая всемирная история. Да, она утверждала и это. Но как!
Идешь на меня похожий,Глаза устремляя вниз,Я их — опускала — тоже!Прохожий, остановись!
Прочти, — слепоты куринойИ маков набрав букет,Что звали меня МаринойИ сколько мне было лет...
Но только не стой угрюмо,Главу опустив на грудь.Легко обо мне подумай,Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает!Ты весь в золотой пыли...И пусть тебя не смущаетМой голос из-под земли...
(Марина Цветаева)Вопреки содержащемуся в этих стихах словесному призыву забыть о мертвых, не смущать себя памятью о них, весь лирический строй стихотворения, весь его эмоциональный заряд утверждает другое. Он говорит: колокол звонит по тебе, мы связаны друг с другом, ты — такой же, как я. А я была такою же, каков ты сейчас. Не забывай об этом. Мы все — одно. Мы все — часть человечества.
И вдруг: «Вы околели, собаки несчастные, — Я же дышу и хожу...»
Это было поистине ново.
Новизна стихов Александра Тинякова состояла не только в их поразительной цинической откровенности. Новизна их была в том, что поэзия тут как бы перечеркивала, отрицала самое себя.
Грубость и низость могут быть сюжетами поэзии, но не ее внутренним двигателем, не ее истинным содержанием. Поэт может изображать пошлость, грубость, глупость, но не может становиться их глашатаем.
(Владислав Ходасевич)Новизна стихов Александра Тинякова состояла в том, что поэт открыто объявил себя глашатаем всего самого низменного и темного, что только есть в природе человека.