ПРОКАЖЕННЫЕ - Фаина Баазова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Не успела ответить, разговор оборвался. Все старания оказались безуспешными. Прошло больше часа – связаться с Москвой не удалось.
Следующий день, 26 апреля, прошел в каком-то безотчетном, смутном беспокойстве. Где-то далеко подсознательно точил вопрос – почему не звонит Меер?
На рассвете 27 апреля я во сне почувствовала, что в комнате шепчутся. Стараюсь проснуться. До сознания доходят слова: "Не надо пока говорить, поезжай ты, может, ничего серьезного". Открываю глаза. Посредине комнаты стоят муж и свекровь. Лица озабоченные. У нее в руках телеграмма. "Молния" из Тбилиси, от Софы. Читаю: "Мама попала под трамвай немедленно выезжай Москву".
Стараюсь сообразить – как могла мама попасть под трамвай?! С вокзала сыновья ее отвезли бы на такси, в крайнем случае, на метро. От Ленинградского вокзала до гостиницы "Москва" трамваи вообще не ходят. И почему телеграмма из Тбилиси, от Софы? Почему не от отца, Хаима, Герцеля или Меера?
Вдруг где-то внутри резануло подозрение – случилось что-то другое, о чем отец и братья воздержались известить меня.
Кидаюсь к телефону, вызываю Меера. Очень скоро кто-то берет трубку… перед глазами прыгают слова из телеграммы: "Мама попала…" Я спрашиваю: "Где Герцель?.." С другого конца провода доносится неузнаваемый, мертвый, далекий, как из могилы, голос Меера: "Приезжай сюда…", а затем короткие гудки… Теряю ощущение реальности, действительность кажется прошедшим сном, с которым ушла молодость…
На следующий день утром я стою у дверей квартиры Меера в Оболенском переулке. Звоню дрожащей рукой… Что я узнаю?
Дверь открывает теща Меера. Увидев меня – убегает. Вхожу в комнату. Окаменевшая мама, без всяких следов трамвайной катастрофы, сидит в углу, в глазах застыл ужас. Рядом стоит Меер – мертвенно-бледный, с потухшими глазами. Как они не похожи на тех, какими были в той, уже прошедшей как сон жизни.
Сдавленным голосом Меер рассказывает: 25-го поздно ночью Герцель позвонил ему и сообщил о выезде мамы из Ленинграда. В 7 часов утра 26-го Меер заехал за Герцелем в гостиницу, чтобы вместе ехать на вокзал. Номер оказался наглухо закрытым. На все вопросы работники гостиницы отвечали: "Выбыл в ночь с 25 на 26 апреля". Так зафиксировано в журнале. Большего добиться от этих людей-машин не удалось.
Время истекало. Меер поехал на вокзал, встретил маму и привез ее к себе домой, а сам вернулся в город и начал поиски Герцеля. В первую очередь разыскал Михоэлса, который вместе с Зускиным был у него последним. Михоэлс, узнав о таком странном исчезновении Герцеля, был потрясен. По его словам, после телефонного разговора с Ленинградом они втроем спустились в ресторан. Около двух часов ночи он и Зускин проводили Герцеля до номера и там попрощались с ним. Он убежден, что произошло какое-то недоразумение или несчастный случай.
Меер обошел все больницы города, все отделения милиции, но вот уже два дня прошло, и он не смог установить, каким образом из гостиницы в центре Москвы бесследно исчез Герцель.
Я решила пойти в Союз писателей. Там должны знать или узнать, что произошло с писателем.
Через час мы с Меером сидели в приемной Ставского. Самого его еще не было. Встретили Виктора Гольцева, Валерия Кирпотина, с которым Герцель дружил. Узнав об исчезновении Герцеля, все заволновались. Потом приехал Ставский. Писатели заходят к нему вместе с нами. Ставский поражен. Начинает звонить в гостиницу, в угрозыск города Москвы – везде одно и то же: никто не допускает мысли об аресте. Успокаивают, убеждают, что очень скоро все разрешится благополучно. Мы легко поддаемся этим убеждениям и продолжаем поиски по всем мыслимым и немыслимым местам. Так прошло еще два дня.
30-го утром мы с Меером решились. Идем на Кузнецкий мост – в справочную НКВД СССР.
У форточки масса народу. Занимаем очередь молча. Никто ни с кем не заговаривает. Медленно подвигаемся к форточке. Колени все больше дрожат, сердце стучит все сильнее. Форточка то и дело открывается и закрывается. Людей перед нами становится все меньше и меньше. Наконец форточка открылась передо мной. Называю фамилию… Спрашиваю, форточка опускается. Проходит несколько минут… а может, вечность… хлопает форточка… Тупая холодная морда произносит оттуда: "Не ищите, он у нас".
Все… оборвалась последняя ниточка надежды. Стараюсь сдвинуться с места. Какая длинная очередь за нами, но она вдруг закачалась и пошла зигзагами… чувствую, как Меер подхватывает меня. Идем к двери.
Выходим и долго молча шагаем по Лубянке. Уже в который раз обошли огромное здание, но не можем произнести вслух, что Герцель там… внизу… в подвале.
На площадях шумно. На здания вешают огромные портреты вождей. Москва готовится к празднику 1 Мая 1938 года.
Вечером я выезжаю в Ленинград. В поезде у всех настроение праздничное. В вагоне много военных.
"Красная стрела" мчится, не останавливаясь на станциях. В северную весеннюю белую ночь в окне, как на светлом экране, мелькают знакомые пейзажи. Тяжелые как свинец слова "он у нас" сжимают сердце. Мысли путаются. Что произошло с Герцелем? Откуда нанесен удар – из Тбилиси? Но по правилам Грузии брали из дому, в присутствии родных. И почему при таких таинственных обстоятельствах, что администрация гостиницы была не в состоянии объяснить, как пропал он ночью из номера с вещами, рукописями и детскими игрушками? Что будет с отцом? Как перенесет он этот страшный удар, грозящий разрушить весь его крепкий дом?
Вдруг из памяти выплыла прошлогодняя ночь 30 апреля. Ровно год назад, в ту ночь, Герцель, я и Софа выезжали из Москвы в Ленинград. В вагоне среди пассажиров была очень красивая и веселая цыганка, кажется, актриса цыганского театра. Она гадала на картах, и многие пассажиры-мужчины, шутя и развлекаясь, просили ее "отгадать" их будущее. Герцель, как и отец, терпеть не мог карт, никогда в них не играл, и дома у нас их никогда не бывало. Он без всякого интереса посмотрел на красивую гадалку, вошел в купе и раскрыл книгу. Наворожив мужчинам большое счастье, цыганка почему-то вдруг пожелала "отгадать" и мою судьбу, хотя я даже не глядела в ее сторону. Я, как все члены нашей семьи, всегда относилась к такого рода глупостям чуть ли не с отвращением. Но общее веселье, ее обаяние и игривость настроили меня на шутливый лад, и я согласилась.
Проделав один "сеанс", цыганка сказала: "Не вышло", – и смешала карты. Она стала серьезнее, но что-то у нее не получалось, она пробормотала: "Это ошибка", – и начала тасовать карты уже в третий раз.
Серьезность гадалки еще больше развеселила меня, и я принялась смеяться над ее талантом.
Вдруг рассердившись, цыганка бросила мне: "Вот вы издеваетесь, а карты три раза показали вам одно и то же: дороги, дороги долгие и… слезы… слезы".
Все рассмеялись. Никто не отнесся всерьез к мрачным предсказаниям гадалки, но ни она сама, ни пассажиры больше гадать не пожелали.
Вместе с цыганкой из памяти выплыли и последовавшие за той ночью семь майских дней, которые мы провели в Ленинграде. В это время там белые ночи, особенно белые. Когда мы входили в театр – солнце еще сияло, когда выходили – около 12 часов ночи, – было уже светлое утро. Мы с Герцелем, Софой и моим будущим мужем целыми днями заново осматривали и Эрмитаж, и музеи, и картинные галереи, а когда усталые возвращались к себе в гостиницу, Герцель, торопя нас в театр, отпускал мне и Софе всего 20 минут на переодевание. После такой гонки в течение дня мне было трудно ходить в новых модных туфлях, узких, на очень высоких каблуках, и он совершенно серьезно говорил мне: "Надень тапочки – здесь не Они".
В эту апрельскую ночь 1938 года те дни кажутся далеким прошедшим сном, а выплывшая из забытья красивая цыганка навязчиво преследует меня – "дороги… долгие… слезы!.."
В расчете на более длительное пребывание, 3-го мая я снова выехала из Ленинграда в Москву.
Из Тбилиси сообщали, что отец все еще лежит в больнице после тяжелого сердечного приступа.
После того как в Москве официально был подтвержден арест Герцеля, мы сразу же оказались за бортом жизни. Друзья, близкие и знакомые, за небольшим исключением, вдруг нас "забыли". Люди, которые так любили Герцеля и так тесно окружали его, перестали звонить и спрашивать о нем. Да мы и сами хорошо понимали, что нам следует избегать людей, и без крайней необходимости никому не звонили и мало с кем из друзей виделись.
Помню, как был напуган и неприятно поражен Самуил Галкин, когда я ему позвонила по телефону и спросила о судьбе сделанных им переводов двух вариантов пьесы Герцеля. Всего несколько дней назад он вместе с Герцелем и Михоэлсом окончательно их отредактировал, и они, по моим вполне обоснованным соображениям, должны были находиться у него. Он поспешил ответить, что весь материал остался при Герцеле и, "к сожалению, больше добавить ничего не может". Он сказал это таким холодным и категорическим тоном, что возможность повторного звонка к нему совершенно исключалась.