Цепь в парке - АНДРЕ ЛАНЖЕВЕН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда, не помня себя от счастья, он впервые бросился к дяде на шею.
— Черт побери! Что это значит? — проговорил дядя Наполеон с раздражением, отступив назад и вскинув от неожиданности руки.
— Да он настоящий дикарь! Как же так можно! — завопила тетя Мария и оттащила его за плечо.
— Разве так себя ведут, когда первый раз попадают в дом? — добавил дядя, сердито стряхивая пепел с белой рубашки.
И теперь уже ничего нельзя было объяснить, а уж тем более поцеловать дядю. И тогда его снова затянуло ледяное озеро, замкнуло в кольцо сомнений, от которых он отбивался изо всех сил. На худой конец он готов был признать, что Балибу всего-навсего драный помоечный кот, которого он рядил и так и эдак, потому что там, в Большом доме, где время застыло на месте, Балибу был единственным существом, кто перепрыгивал через стену, когда ему вздумается, но дядя!.. он же был так уверен, что дядя рано или поздно придет за ним, молча раскроет ему объятия и взгляды их скажут друг другу больше, чем слова! Только дядя мог знать, где живет Голубой Человек, невыдуманный, не туман и не дымка, не беззвучный шепот, который слышал он сам, сколько себя помнит, и только дяде, единственному из людей, дано было видеть это невидимое лицо. Сейчас, когда дядя отшатнулся от него, словно от сорвавшейся с цепи собаки, перед ним разверзлась страшная пропасть, и, чтобы не рухнуть в нее, он весь окаменел, как будто налился свинцом.
Он представлял себе эту встречу так давно, а произошло все так стремительно, так внезапно, значит, нужно подождать еще, ведь все сказки потеряли бы смысл, если бы люди, которым полагалось быть счастливыми в конце, оказались бы счастливыми уже в середине; даже из-за неуязвимого Балибу — хотя он знал, что тот из любой неприятности выпутается, — ему случалось всерьез волноваться, если он долго в него не играл, забывая, что он сам и был этим Балибу, рассказывающим за Балибу разные истории. И не удивительно, что дядя, за которого никто ничего не выдумывал, поступает не так, как он ожидал.
И вообще, здесь все другое. Нет Жюстена, нет Китайца, единственного, кому разрешалось свободно входить и выходить из класса, потому что он дурачок и на него лучше не обращать внимания, как на собачонку; нет и Никола, так недолго пробывшего его другом, что он только успел пожалеть, что слишком много доверил ему; нет и всех остальных примелькавшихся, надоевших лиц; нет Свиного Копыта, которая изощрялась во всяких мерзостях, заставляла малышей снимать штаны со старших под предлогом, что те, мол, всегда заслуживают порку; нет и Святой Сабины, которая спала на гвоздях, как настоящая великомученица, и у нее бывали видения, столь жуткие, что она потом долго не могла встать с постели, и, уверяли, если до нее в это время дотронуться, ее можно проткнуть пальцем насквозь, а от каждого видения на стене ее комнаты оставалось выжженное место, но в комнату ее никто никогда не входил; а здесь нет даже распорядка дня, разве что после завтрака, обеда и ужина его посылают гулять на улицу, а улица — это весь мир, может даже до самого моря. Значит, он вовсе и не обязан торчать в этой церкви, где давно заскучал, и он может выйти отсюда, пройтись по улице, свернуть в другую, смотреть по сторонам и слушать, ведь такого в книгах не найдешь, и даже без Балибу можно отыскать что-нибудь интересное; наверняка в каждом доме есть дети, такие же маленькие, как он, они тоже гуляют, и его не заметят среди них, никто не обратит на него внимания, не станет ни о чем спрашивать. Он обыкновенный мальчик в обыкновенном мире, и ему нечего забиваться в угол, как трусливому псу, которому мерещится, будто каждый ботинок метит ему прямо в зад.
Он открывает глаза и встает, уже готовый пуститься в этот мир, но тут факельщики в серых перчатках, неестественно прямые и еще более величественные, чем Святая Сабина, которая то и дело застывала в позе статуи, двинулись прямо на него, толкая перед собой тележку, а за ними гипсовые лица под черными вуалями. Он падает на колени и, опустив голову, следит за процессией. Колокола все трезвонят таким долгим, протяжным звоном.
Дама с платочком уже не плачет, поравнявшись с ним, она кладет рядом на скамейку монетку и проходит мимо. Остальные следуют ее примеру, не только женщины, но и мужчины. Удары колокола словно отдаются в звяканье отрезанной головы короля, заколдованного и превращенного в невесть кого. Все уже прошли, а он еще смотрит им вслед с удивлением и даже стыдом. Его приняли за попрошайку, а может, просто пообещали покойнику подать милостыню первому встречному ребенку.
Наконец он оглядывается и сквозь распахнутую дверь видит солнечную завесу, пронизанную птичьим щебетом. После минутного колебания, убедившись на всякий случай, что никто на него не смотрит, он собирает монетки и, зажав их в кулак, выходит на улицу.
У паперти стоят машины с цветами, и еще другие, где сидят женщины, а чуть поодаль сгрудились мужчины: они переговариваются, пожимают друг другу руки и, приподняв шляпы, вытирают потные лбы. И на тротуарах, и на мостовой толпятся люди: женщины и дети в светлой одежде, между ног снуют собаки, раздаются громкие голоса. Припекает солнце, и все кругом выглядит как-то празднично; рядом с дядиным домом четыре здоровенных битюга, запряженные в повозки с толстыми бочонками, совсем загромоздили улицу. Играть не во что, разве что в похороны.
Он присаживается на ступеньку и смотрит по сторонам, встряхивая монеты между ладонями. Долго еще эта процессия будет топтаться на месте? Ему очень хочется подойти к лошадям поближе. Он никогда не видел таких откормленных и красивых лошадей: белые с седоватой бородкой над копытами, толстые животы прямо выпирают из оглобель, а сами чистые, блестящие, будто только что из душа. До сих пор он видел лишь одну настоящую лошадь: кобылу садовника, она была тощая, облезлая и все время оглашала воздух непристойными звуками, видно, была больная — до нее и дотронуться было неприятно, и тоска брала смотреть, как она тянет свою грязную тележку. Впрочем, в один прекрасный день она околела, сам садовник умер, и их так никто и не заменил. А еще Балибу превратился как-то раз в крылатого коня: он порхал в ухе людоеда и казался там не больше комара, а потом понесся в погоню за ковром-самолетом злого арабского короля; ковер этот застил солнце молодому принцу, который никак не мог выбраться из безводной пустыни и умирал там от жажды; Балибу догнал ковер и разорвал его в клочья копытами, но потом он так и не придумал, как превратить Балибу из крылатого коня в обычного, так что история эта осталась незаконченной.
Он встал, решив все-таки пробраться к лошадям сквозь траурную процессию, но вдруг кто-то снизу ударил его ногой по рукам, и монетки посыпались, покатились вниз к черным машинам, под лакированные туфли мужчин, со скорбным видом беседующих посреди мостовой и вытирающих потные лбы.
— Ах ты, жулик, церковную кружку обчистил!
И в ту же минуту кто-то заломил ему руки назад и над самым ухом раздался странный хихикающий голос. Голос какой-то придушенный и то снижается до шепота, то, глотнув немного воздуха, взлетает к самому небу. Он молча отбивается, бешено колотит ногами и пытается ударить обидчика головой в подбородок, но тот, видно, очень высок ростом и больно выкручивает ему руки.
— Что же ты не зовешь на помощь? — спрашивает взвизгивающий голос.
Он оглядывается по сторонам: на них никто не обращает внимания, и никто не подбирает деньги.
— Угадай, кто я, и я тебя отпущу.
Он сам не знает почему, но от этого задыхающегося голоса ему еще больнее, чем от вцепившихся в его рубашку рук. Голос какой-то зябкий, с ним и на улицу-то не надо бы высовываться, даже когда греет солнце, от него хочется бежать прочь, как от слюнявой собаки или от вони темного, сырого подвала.
Рванувшись изо всех сил, он падает на нижнюю ступеньку, высвобождает одну руку и, извернувшись, до крови кусает вцепившиеся в него пальцы.
— Да чтоб ты провалился!
Голос тут же взвивается вверх, делается почти плаксивым.
— Чего ты орешь?
Он и представить себе не мог, что этот голос принадлежит взрослому человеку, тем более мужчине. Он смотрит, как тот слизывает с руки кровь, и удивляется: перед ним высоченный костлявый парень, с длинными черными космами, падающими на лоб, а лицо у него почти девичье, с зелеными, как у Балибу, глазами. На нем белая бумажная фуфайка, вся в пятнах от клубники — а может быть, и крови, — и широченные брюки, пузырящиеся на бедрах, как юбка.
— Эй! Крыса, теперь уж детей грабить начал! Поди-ка сюда, я тебе уши надеру.
Крыса подпрыгивает, как кот, и вдруг протягивает ему руку, глядя прищуренными глазами туда, откуда донесся грубый окрик.
— Что ты, Эжен, мы же играем! Или теперь это запрещается? Ну, скажи ему сам, что мы играем с тобой в расшибалочку!
Обернувшись, он видит полицейского: одной рукой тот вертит жезл, а другой подбрасывает деньги.