Смутные годы - Валерий Игнатьевич Туринов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И князь Григорий подумал, что у бежавшего калги шансы спастись невелики. В Москве ещё была свежа в памяти история с младшим братом Казы-Гирея, Мурат-Гиреем. Тот бежал в Москву, затем ушёл в Осторохань. Там же, по оплошке воевод, его вместе с сыном достали убийцы из Крыма.
– Государь и царь Борис Фёдорович велел нам спросить брата его, хана Казы-Гирея, по-прежнему ли он с ним в дружбе и любви? – спросил князь Григорий Ахмет-пашу.
– Великого улуса хан Казы-Гирей наказал мне передать послам брата своего – великого князя Бориса Фёдоровича, что он желает быть с ним в вечной дружбе и любви! – не замедлив с ответом, сразу выложил Ахмет-паша позицию Крыма. – И поручил шерть дать брату своему!..
– Ну что же, если жить нашим государям в дружбе, то в Москве хотят знать: куда пойдёт Крым летом? – снова спросил князь Григорий крымского посла.
– Почему московский боится Казы-Гирея? – спросил Ахмет-паша. – Калга и улусные людишки не пойдут на него! Хан запретил! И на Дивеевы улусы положил то же!
– Куда же пойдёт Крым? – не отставал от него князь Григорий.
– То ведает хан и калга, – ответил Ахмет-паша так, чтобы его слышали ближние люди и дьяк Огарков. Затем он метнул хитрый взгляд на князя Григория и тихо прошептал: – На Валахию и Венгрию…
У Григория Константиновича отлегло от сердца. Теперь и эта весть уйдёт срочно в Посольский приказ. Часть дела была позади.
Огарков объявил царскую грамоту. А Ермошка, с чего-то волнуясь, стал перечислять длиннющий список даров:
– Двадцать шуб собольих на камке золотной, низ червчат, по пятьдесят рублей. Двадцать шапок собольих, низ из камки же, по пять рублей… двадцать серебряных ковшиков по две гривенки да двадцать серебряных чарок…
Казначей читал долго. Сначала шла мягкая рухлядь, ковши, чарки, затем женские украшения и иные мелочи. Дошла очередь и до подношений хану в звонкой монете.
– Пятьдесят золотых, в пять угорских [40]золотых каждый, по уговору в рубль золотой… Пятьдесят золотых, по одному золотому московскому, на пятьдесят рублей, по уговору один рубль за золотой… Тысяча ефимок, битых, по рублю за ефимку…
Ермошка огласил всё по описи Крыму и подвёл конечный итог:
– Итого деньгами на десять тысяч рублей. Шубами же, а также пятьдесят сороковок соболей, а к ним куницы и лисицы на четыре тысячи рублей.
Но не поверил ханский Мустафа казначей этой описи. Дотошным оказался.
Князь Григорий и Ахмет-паша оставили Ермошку и Мустафу делать своё дело и ушли, каждый в свой стан.
Мустафа сначала пересчитал каждый золотой, пробуя их на зуб. Затем приступил к серебряным монетам. Золотых было несколько сот, а серебряных – тысячи. Но он пересчитал и их.
Ермошка же, оставшись с ним наедине, сначала смотрел на него удивлённо, затем стал злиться, сообразив, что тот не доверяет ему. Так что дуванщик Мустафа-жидовин довёл его до белого каления: осмотрел каждую шубу, не поедены ли молью. Пересчитал каждый мешок с мехами, распечатал несколько сороковок, выбрав наугад из кучи мешков, осмотрел всё подарки, каждую вещицу…
И к концу дня он загонял Ермошку, заставляя распечатывать всё это.
Сверив казну с описью и приставив к ней охрану, Мустафа тоже ушёл к себе в стан.
– Жидовин! – со злостью бросил вслед ему Ермошка.
Вернувшись к себе в стан, он дёрнул пару чарок водки и до самой ночи, ворча, награждал дуванщика нелестными, худыми словами.
На новой встрече послов князь Григорий спросил его, всё ли в порядке с казной.
– Добре! – бодро кивнул тот головой, проспавшийся, опять щедрый на похвалу.
Мустафа тоже кивнул согласно длинным и толстым носом, как у вороны клюв, точно клюнул им в темечко неразумному Ермошке.
В тот день грамоту опечатали красновосковой привесной двухсторонней государевой печатью. И Волконский вручил её Ахмет-паше. Тот принял грамоту и передал её афызу.
Князь Григорий, довольный исходом встречи с Ахмет-пашой, добродушно улыбался.
Теперь пути-дорожки его с Бутурлиным расходились. Они закончили последний переговорный день и вечером, отдыхая, вышли из стана, спустились к реке.
– Всё, Иван Михайлович!
– Да… Как уйдёшь, и я тронусь. Заждались меня дома-то, заждались!
– Поклон и моим передай. Скажи, чтобы не волновались. Всё-де в порядке, месяца через два буду дома… Ты посла-то оберегай.
– Да что на Руси-то случится?
– Ну-ну.
– В Крыму-то поторгуешься?
– Не-ет! Дело по-доброму идёт… Что-то у меня сегодня голова раскалывается. Чую, к грозе.
– А ты глянь вон туда, – показал рукой Бутурлин на северо-запад.
Там, навстречу заходящему солнцу, из-за горизонта поднималась сплошная чернота. Она постепенно наползала на степь. Вот солнце коснулось краешка тучи, и по небу заскользили золотистые полосы. Они переливались и багровели. Как-то, казалось, внезапно исчезло солнце: словно провалилось в эту черноту. По степи сиротливо метнулся последний луч, и сразу стало быстро темнеть.
Порывы ветра взметнули на берегу пыль, прошлись рябью по реке. Среди туч замелькали всполохи надвигающейся грозы, и ветер донёс первые раскаты грома.
– Иван Михайлович, давай-ка пойдём, не то прихватит! – заторопился Волконский.
Они поднялись на высокий берег и бегом припустились к лагерю.
В эту ночь князь Григорий уснул только под самое утро. С вечера терзала головная боль, затем не дали сомкнуть глаз редкие, ужасные удары грома. Над самой головой будто стреляли из тяжёлой трёхфунтовой затинной пищали. Ну точь-в-точь так, когда её снаряжают. Сначала появлялся шорох, словно пушкарь проходился по стволу шабёркой. Потом следовали лёгкие удары, похожие на постукивание, когда загоняют пыж. Слышался треск, как у жагры над казёнкой…
Он напрягался, и в следующее мгновение воздух, казалось, раскалывался.
«Ого! Из “Василиска” саданул!» – чуть не оглох он.
По ниспадающей загрохотали удары потише…
И он усмехнулся: «Это, наверное, “Две девки”?»
«А “Соловья”-то у него нет», – злорадно подумал он, когда наступила долгожданная тишина…[41]
Спал он недолго, но отдохнул хорошо. Проснувшись, он почувствовал необыкновенный прилив сил и желание двигаться, как бывало в юности.
Сладко потягиваясь, он выглянул из шатра и обомлел: слой снега покрывал кусты, телеги и зелёную, безвинно убитую траву, несуразно, дико выглядевшую…
Из соседнего шатра вышел Бутурлин, удивлённо повёл глазами и, заметив на лице у князя Григория выражение замешательства, воскликнул трагически, искренно: «Беда! Не выдержит Русь двойного недорода!»[42]
* * *
В тот день их пути разошлись. Сулеш-бик со своим посольством направился в Москву под охраной Бутурлина, навстречу холодам, второму голодному году в царствование Годунова. А Волконский перешёл по мосту через Донец и