О себе, о людях, о фильмах - Михаил Ромм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Максима Штрауха, как я понимаю, на первое место выходит Ленин-мыслитель. И ключ к образу Ленина он искал именно в этом, в умственной сфере деятельности Ильича. Для Штрауха тоже оставались и темперамент, и душевные качества, и юмор, и система общения Ленина с другими людьми, но оставались не на том первом, решающем месте, которое они занимали в игре Бориса Щукина. Мне лично подход Щукина казался верным, хотя я отдаю дань уважения блистательному актеру Штрауху и огромной работе, которую он проделал. Каждый большой актер имеет право на свой путь к образу Ленина. Этот путь опирается и на весь его духовный склад, жизненный опыт, индивидуальное понимание задач и собственную талантливость. Если я вижу, что большой актер, который всегда при этом бывает и значительным человеком (ибо незначительный человек не может быть большим актером), ищет свой ключ в понимании образа Ленина, я снимаю шапку перед такой попыткой. Образы, созданные Щукиным и Штраухом, и поныне остаются непревзойденными и, несомненно, сохранят на многие десятилетия могучую силу воспитательного воздействия. Придут актеры, которые сумеют пойти дальше в постижении этого великого характера, сумеют полнее осветить его, опираясь на опыт Щукина, Штрауха и других первых исполнителей роли Ленина. Хотя никогда ни один актер, вероятно, не сможет передать всю глубину содержания и все своеобразие Ленина, но актеру каждый раз нужно постигнуть и выразить что-то самое важное для зрителей. Самое опасное — это механически повторять в шестидесятые и семидесятые годы то, что было сделано в тридцатые. К сожалению, иной раз я вижу, что актеры осваивают не образ Ленина в своем собственном понимании, а работают над вариацией образа Щукина, Штрауха или кого-то еще из предшественников. Но дальнейшие этапы работы — это поиски новых путей и пластического решения образа и его более значительного осмысления. В каждом новом произведении Ленинианы ждешь движения вперед — ко все более полному, глубокому, правдивому и серьезному воссозданию образа Ильича.
«Мечта»[60]
После двух ленинских картин я был свободен в своем выборе и теперь уже сам мог определять свой дальнейший путь. И я выбрал этот путь, решив продолжить эпическую линию и сделать картину «Суворов».
Сценарий был написан Георгием Гребнером, драматургом старшего поколения. Ставить его должен был Всеволод Пудовкин. Но в 1938 году тогдашний руководитель кинематографии С. С. Дукельский решил резко сократить историческую тематику. В числе других картин была отменена и постановка «Суворова». В. Пудовкин вынужден был отказаться от сценария, а я охотно взял этот свободный теперь сценарий и стал работать с Георгием Гребнером, надеясь уговорить Дукельского.
Меня привлекали необычайно своеобразная фигура Суворова и его уникальный метод общения с людьми. Суворов часто и охотно вместо речи пользовался пантомимой, которую нужно было разгадывать, или кратчайшими загадочными фразами. Известен ряд суворовских анекдотов такого рода, вот один из них.
Когда Павел Первый решил ввести русские войска в Италию для разгрома молодого Буонапарте, главнокомандующим был назначен Суворов. Французская аристократическая эмиграция возлагала все надежды на старого фельдмаршала. Смущало только то, что Суворову много лет. Если не ошибаюсь, в Вильно состоялось свидание между французским двором и Александром Васильевичем. С утра в приемной Суворова собрались принцы, особы королевского двора. Суворов все не выходил, и разговоры в его ожидании шли все о том же: сможет ли старик справиться с молодым и энергичным Наполеоном и его столь же молодыми маршалами? Внезапно дверь кабинета открылась, и в дверях появился маленький растрепанный седой старик, без парика, в валенках, в исподних портках, без мундира. Оглядев присутствующих сердитым взглядом, он отрывисто сказал: «Генерал-аншеф Суворов сейчас выйдут». И исчез среди общего смущения. Ровно через четыре минуты он вышел снова в полном фельдмаршальском мундире, при всех регалиях, в пудреном парике, в лосинах, сапогах и сказал: «Генерал-аншеф Суворов вышли». Дальнейший разговор был не нужен. Просто-напросто Суворов продемонстрировал, как может за четыре минуты сделать то, на что обычно тратят полчаса.
Меня поразило множество подобных рассказов, и я решил поставить героическую комедию, ибо во всех чудачествах Суворова была серьезная мысль: этот выдающийся стратег, создавший передовую военную теорию, не мог правдиво изложить ее ни Екатерине II, ни Павлу I, ни Потемкину, — он был бы немедленно уничтожен. Поэтому Суворов вынужден был прикидываться чудаком. После одного знаменитого сражения, наголову разгромив впятеро превосходящую турецкую армию, причем вся диспозиция была разработана им до минуты, он пишет донесение примерно такого рода (цитирую по памяти): «Опять я, старик, напутал, одурел совсем, не туда войско повел, заблудились в болоте, ан прямо на турок-то и вышли. Везет мне, старику! Ура! — они и побежали. С нами бог и крестная сила». Тогда же адъютант спросил его, сколько убитых турок писать в донесении: двадцать тысяч или тридцать тысяч? «Пишите пятьдесят, — ответил Суворов. — Чего их жалеть? Ведь они басурмане». Про Суворова Екатерина говорила: воевать он не умеет, но ему везет.
К моменту, когда я уже совсем было приступил к постановке этой героической комедии, историко-патриотическая тема опять оказалась в центре внимания, и «Суровое» был поднят на щит. В. Пудовкин стал добиваться, чтобы сценарий вернули ему, у него было право первенства. Новый руководитель кинематографии И. Г. Большаков спросил меня: «В каком духе вы собираетесь снимать «Суворова»?» Я ответил: «В героическом, но это будет комедия». «Как комедия? — удивился И. Г. Большаков. — О великом полководце?» И сценарий решено было возвратить Пудовкину. «Не собираетесь ли и вы ставить «Суворова» в виде комедии?» — спросил Большаков Пудовкина. «Упаси бог, я вообще комедий делать не умею», — ответил Всеволод Илларионович. И добавил: «К сожалению, я лишен чувства юмора».
Оказавшись без сценария, я решил идти круто в другую сторону, тоже интересовавшую меня, — в сторону разработки психологически-камерного кинематографа, опираясь на первый свой опыт в кино — на «Пышку». Как ни случаен был выбор «Пышки», но у меня уже сложились литературно-кинематографические пристрастия, очень пригодившиеся в работе над этой пробной картиной. Я имею в виду пристрастие к ироническому искусству, которое, как мне казалось, является ключом к драме.
Осенью 1939 года в составе фронтовой киногруппы[61] я был направлен в Западную Белоруссию.
Ко времени Октябрьской революции мне не было еще семнадцати лет.
О другом мире я судил только по газетам и книгам. Я просто не знал, что такое частная гостиница или частный магазин. И вот внезапно я оказался в гуще мелкобуржуазной провинции, поразившей меня иными отношениями между людьми, иным пониманием денег, иными целями жизни. Да вдобавок я попал в глубину польского захолустья, находившегося в состоянии краха. То, что там происходило, носило необыкновенно своеобразный характер.
Впечатления первых дней оказались необычайно сильными. В первом же городишке, куда я попал, я увидел интеллигентного человека в очках, в потрепанном белом плаще — тогда такие плащи были модны, — в сомнительно белоснежном воротничке и шляпе (у нас тогда мало кто носил шляпы — ходили в кепках). Этот человек продавал с лотка яблоки. Он так не был похож в своих очках и шляпе на лоточника, что я спросил, кто он. Продавец на ломаном русском языке ответил, что по образованию он врач, а по профессии детский врач, но что работы нет. Я купил у продавца яблок и попросил его показать свою квартиру. В этом же городке я пошел в ресторанчик, где оркестр из пяти человек исполнял в честь советских офицеров «Катюшу». Забыв, где нахожусь, с наивностью неофита я спросил, где помещается директор. И был поражен: директора нет, а есть хозяин!
В нищей белорусской деревне я увидел крестьян, живших по две-три семьи в одной избе, перегороженной даже не стенками, а жердочками. Когда я попросил бывшего с нами оператора А. Шеленкова снять старика, оказалось, что сделать это невозможно: у него не было тулупа, чтобы выйти из избы. Пастушата носили на веревочке консервные банки с углями и помахивали ими, как кадилом. Когда я подарил хозяйке спички, она ахнула и тут же тонким ножом стала разрезать каждую спичку вдоль пополам.
Рядом находилось хозяйство осадника. Осадники были мелкими помещиками, пилсудчиками, из бывших польских улан. Надел осадника составлял что-то около ста гектаров. Угрюмое каменное жилище окружали огромные, тяжелые, тоже каменные, сараи, скотный двор, амбары. Три его сына были на войне, и во дворе находились здоровые, краснощекие, в желтых кожухах молодухи-невестки. Сам старик, стриженный бобриком, с сивыми висячими усами, стоял, скрестивши руки, на пороге дома. У него было стадо примерно коров тридцать. К тому времени их роздали крестьянам.