Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Иозеф Томан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако и Эпикур, говоря о наслаждении, подразумевал состояние духовного блаженства. Излюбленный вами Сенека сам признавал, что тело препятствует господству души.
— Что же мне делать с телом, — вырвалось у Мигеля, — если я хочу установить господство души, а тело препятствует в том? Устранить это тело? Прибегнуть к самоубийству, чтоб достигнуть блаженства? Или мне заколоться у вас на глазах, чтобы вы могли следить полет моей души в вечность?
— Дон Мигель! — строго одергивает его ректор. — Следите за своим языком! Человек, одержимый бесовским искушением, должен умерщвлять свою плоть, отказать ей во всех чувственных радостях и во всех прочих наслаждениях, он должен явить покорность себе подобным, отречься от гордыни и отвергнуть злато.
— Но на золото я могу купить отпущение грехов, если я согрешил, — насмешливо бросил Мигель.
— Он кощунствует! Кощунствует! — закричал Паскуаль, неотступно подстерегающий удобный случай поймать Мигеля на ереси и донести на него.
— Золото — проклятие! — взгремел ректор. — Это — змеиное гнездо, где высиживаются лень, причуды, жажда наслаждений. Вспомните своего Сенеку — золото не сделает нас достойными бога! Милосердные боги — из глины. Deus nihil habet![14]
Мигель нахмурился. Грегорио каким-то образом узнал и передал Мигелю, что архиепископ вызывал ректора и повелел ему строго бдить над душою Маньяры, ибо душу эту надо во что бы то ни стало приуготовить для духовного сана. Поэтому Мигель считает ректора главным своим противником и нападает на него открыто и дерзко.
— Не могу поверить тому, что ваше великолепие презирает золото…
— Остановитесь, Мигель! — восклицает ректор. — Там, где уважение обязательно…
— Сделаем опыт, — возбужденно продолжает Мигель. — Я положу сюда тысячу золотых дублонов. Кто из вас всех, сидящих здесь, не продаст за них незапятнанность души?
— Еретик! Еретик! — беснуется Паскуаль, а Альфонсо ест глазами кошелек Маньяры.
— Довольно! — кричит ректор, поднимаясь на носки. — Вы совершили ужасное кощунство, вы оскорбили меня и поплатитесь за это, я не допущу вас к экзаменам…
Он осекся, ибо Мигель в самом деле кладет на кафедру большой кошелек, в котором звенит золото.
В аудитории стало тихо, как в мертвецкой.
У ректора дрожат руки, нервно подергивается лицо.
— Это золото, — холодно произносит Мигель, — я приношу в дар коллегии иезуитов. Прошу, ваше великолепие, принять его.
Тишина длится, от нее теснит грудь и трудно дышать. Паскуаль стоит мрачный, впившись в ректора глазами, подобными туче в безветрии.
Ректор провел рукой по вспотевшему лбу, медленно поднял кошелек и сказал, задыхаясь:
— Принимаю ваш дар, дон Мигель, и благодарю от имени коллегии. Но вас, за ваши кощунственные и оскорбительные речи, я предложу коллегии докторов Осуны исключить из университета.
Он удалился в глубокой тишине. Студенты облегченно вздохнули.
— Сколько было в кошельке? — хрипло спрашивает Альфонсо.
— Запомните еретические речи Маньяры! — шепчет соседям Паскуаль.
— Что ты натворил! — ужасается Диего. — Теперь тебя исключат…
— Нет, — отвечает Мигель. — Ты и не знаешь, Диего, до чего я сам поражен, что ректор взял золото. Имеет ли Осуна цену хотя бы горчичного зерна, если состоит из таких характеров? Увидишь, меня не исключат. Еще один кошелек выкупит мою грешную душу, которую я не желаю избавлять от еще более грешного тела.
— Негодяй, мерзавец, дьявол! — скрипит зубами Паскуаль, и его худые плечи бессильно опускаются.
Мигель прошел мимо, даже не взглянув на него.
— Эй, приятели! — кричит Альфонсо. — Идем со мной к собору! Увидим роскошное зрелище — свадьбу!
— Чью?
— Сегодня живописец Бартоломе Эстебан Мурильо берет в жены благородную донью Беатрис де Кабрера-и-Сотомайор из Пиласа!
— Да здравствуют Мурильо и его Беатрис! — кричит Диего. — К собору! К собору!
На реке ГвадалквивиреИ, наверно, в целом миреТы прекрасней всех…
Парни в праздничной одежде, обнявшись, раскачиваются в такт песни, притопывают. Над ними, на балконе отчего дома, в облаке воздушных кружев, словно возносится Эсперанса. Роза ветров говорит нам, что в той стороне — полночный край, и Полярная звезда стоит над головою красавицы. Ночной сторож трубит пятый час по заходе солнца, старухи давно уснули, спросонья мурлычут колыбельные внукам. Старики же, сельские патриархи, бодрствуют над оловянными чашами, и гигантские тени мечутся по деревне.
На площади пылают костры, и ароматный дым беспокоит обоняние бродячих псов. Месяц, желтенький серп, вонзился в Млечный Путь, косит белые цветы.
— Звезда упала!
— Тебе на счастье, Эсперанса!
Мужчины доблестно пьют. Вино пропиталось теплой тьмой, разогревшейся кровью. Девушки с цветами в волосах втягивают ноздрями запахи ночи, глаза парней затуманены винными парами и восхищением перед красавицей на балконе.
На реке ГвадалквивиреИ, наверно, в целом миреТы прекрасней всех…
А ритм этой ночи — неспешный и плавный, сравним его с тихим полетом архангелов над гребнями гор, с покачиванием красных бумажных фонариков на ветвях каштана или почтовой кареты, поднимающейся в гору по травянистой дороге, или с тем, как вздымаются и опадают бока лошади, идущей шагом.
А ночь горяча, как пылающий очаг, и все, что она обнимает, утратило тяжесть земную. В двадцатый день своего рождения празднует Эсперанса помолвку с Луисом.
Праздник помолвки, начавшийся петушиными боями — где, как положено, верх одержал белый петух Луиса, — льется, как в глотки вино, и сладость его переливается в бархатную ночь.
Эсперанса при всех поцеловала своего жениха. После этого он неверными шагами спустился на площадь, к поющим товарищам.
— Вы уже опьянели, не так ли? — кричит Луис.
— Малость, самую малость, Луис!
— На здоровье! Пьете-то ведь на мой счет! В мою честь!
— В честь Эсперансы, Луис!
— Разве это не одно и то же? — хорохорится жених, пьяно шатаясь. — Я тут хозяин! Поняли? И ее хозяин!
Голоса раскачали ночь:
На реке Гвадалквивире…Ты прекрасней всех…
Все качается — тьма, сгустившаяся за овинами, огни, бедра, стоны гитары, мечты и рука, поднимающая чашу.
Деревня отправляется на покой.
Девушки с цветами в волосах машут на прощанье Эсперансе, уходят с песней:
Молодость весельем пенится.Ночь пройдет — все переменится!Шепот ласковый листвы…Засыпай…Крадутся сны…
Парни, заплетаясь ногами, шеренгой тащатся за ними. Последними уходят старики: они — соль деревни, им завершать все, что происходит, мудростью слов своих. Запах бальзама — словно тихий, качающийся напев.
Усталость. Дремота. Деревня ложится, потухают костры, ночной сторож задул фитили в бумажных фонариках, Эсперанса гасит лампу на балконе и, устремив глаза в темноту, на ощупь расчесывает свои пышные русые волосы черепаховым гребнем.
До сих пор был плавным и медленным ритм этой ночи, но вот он внезапно меняется.
Собаки учуяли чужого, залаяли.
Тень пересекла площадь, и Мигель вошел в комнату Эсперансы, где в сиянии свечи белеет разостланная постель.
Девушка в изумленье отшатывается.
— Губы! — властно требует Мигель — он надеется утопить в насилии скорбь по Соледад, гнев на Марию. Ведь он — господин, и смеется над тобою, Грегорио! Недалекий моралист…
— Нет! — отвечает Эсперанса. — Вы ворвались силой. Без моего согласия. Что вам от меня надо, сеньор?
Мигель хмурится.
— Губы! — коротко приказывает он, и девушка в испуге отступает, но тут он схватил ее и поцеловал.
Она вырвалась, дышит учащенно.
— Как вы смеете, сеньор?! Я — не продажная девка!
— Ты мне нравишься.
— Сегодня я обручилась… Нельзя… Уходите!
Напрасны слова, напрасно сопротивление.
Колеблется племя свечи, Мигель лежит рядом с девушкой, смотрит в потолок. Эсперанса склонилась над ним.
Ускользая от этого взгляда, он поднялся с ложа, которое кажется ему сейчас гробом — так сильно в нем чувство горечи и вины.
Мигель молчит. Девушка плачет.
Мигель берет свой плащ.
— Вы уходите? Без единого слова? Это теперь-то, после всего?..
Молчание.
Девушка вспыхнула гневом:
— А, понимаю! Явился грабитель, ограбил меня и теперь торопится улепетнуть! О боже…
Плачет она, и Мигель поспешно уходит.
А деревня уже проснулась от лая собак, подстерегает.
И когда Мигель поднял вороного в галоп, град камней посыпался ему вслед.
Однажды, после ночных скитаний, Мигель возвращался с Каталиноном в город. К рассвету доскакали до Кадикских ворот. Дорога оказалась забитой солдатами, возвращающимися после долгой войны. Из Генуи в Малагу ехали морем, а там разделились — по разным дорогам, по домам!
Заросшие, дикие, дерзкие люди, чьи лица исхлестаны ветрами и ливнями, окружили Мигеля.