Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужен был неспешный, обстоятельный анализ цеховой обстановки, но быстротекущие дни не оставляли времени для такого анализа.
Они, бывало, для житейских мелочей, для дружеских бесед — и то не оставляли времени.
Он предполагал зайти к Подлепичу домой, однако до середины недели так и не выбрался: писал статью в газету, готовил выступление для заводского партийно-хозяйственного актива и в пятницу с утра пошел к Подлепичу на участок.
Подлепича, между тем, в этой смене не было; сказали — во второй.
— Что передать? — насторожился Должиков. — Приятность? Неприятность? А то опять у Юрия негладко. Чепель в своем репертуаре. Тому подобное.
— Знаю, — сказал Маслыгин.
— С меня снимай стружку. Его уж не трогай.
— Да нет, не для того пришел. Совсем наоборот.
Признаться, выговорилось это непроизвольно, но, так ли, сяк ли, половину из того, что собирался он сказать Подлепичу, сказал, и лишь теперь шевельнулось сомнение: а стоит ли вообще говорить, да еще Должикову? О выдвижении на премию объявят не сегодня-завтра — Маслыгина, во всяком случае, не уполномочивали забегать вперед. Но он подумал вскользь, что полномочия у него особые, основанные на былом товариществе, — как раз-то забежать вперед он и обязан, расшевелить Подлепича, вдохновить, а может, и предупредить: чтоб находился в полной боевой готовности, как выразилась однажды Светка.
И раз уж половина была сказана, он под большим секретом доверил Должикову и вторую половину.
— Ну, Витя, новость! — от избытка чувств всплеснул руками Должиков, преобразился весь, потер счастливо руки. — Ну, дай-то бог! — Но прежняя настороженность легла на смуглый лоб еле видной бороздкой, и брови, не седеющие, словно бы крашеные, сомкнулись. — А ты?
— А я? — принужденно усмехнулся Маслыгин. — Не прочь бы разделить компанию, да все билеты проданы. Аншлаг. — Конечно, он предвидел эти разговорчики, сочувственные вздохи и знал, что будет неприятно. От этого необходимо было тотчас же освободиться, поднять ту самую планку. — Без шуток, Илья, — освободился он. — Юрке медаль нужней. И плюс к тому: его медаль, не моя! Понял?
— Ты откровенно, Витя? — как будто не поверил Должиков, но поглядел — по-своему, пронзительно, и, кажется, поверил. — Да. Вижу. Ну, постучим по деревянному. Дай бог. Юрке медаль нужней, ты правильно сказал, но это — будет ли, не будет ли — еще далече, дожить еще надо, а выдвижение, сам факт… Комиссия-то ополчилась. Вот и примолкнет.
— Не связывай одно с другим, — возразил ему Маслыгин. — Не надейся.
— А почему? У них меч, у нас щит. Хороший, Витя, щит, — потряс рукой Должиков. — Непробиваемый. Если только Юрку выдвинут.
— Да выдвинули уж. Кого ж еще из наших, как не Юрку! А мой совет тебе, Илья: щитов не выставляй. Щиты такие нас не красят.
— Мне, Витя, не до красоты, — поправил галстук Должиков, прихорошился. — Мне нужно чем-то подпереть авторитет Подлепича. А эти, из комиссии… — ткнул он пальцем себе за спину, — препятствуют!
— Вчерашним днем сегодняшний не подопрешь. Вчера Подлепич — моторист, сегодня — сменный мастер. Все остается при нас: и наши слабости, и наши доблести, — сказал Маслыгин. — Жизнь, Илья, всегда черновик. Набело не перепишешь.
Должиков стоял, слушал, слегка откинув голову, словно любуясь собеседником.
— Не перепишешь — это правда, — сомкнулись брови. — Но ты хотя бы разреши мне сообщить. Ему. Повысить настроение. Или хочешь сам?
— Пожалуйста, — пожал плечами Маслыгин. — Не возражаю.
Он в самом деле не возражал, и не было это уступкой Должикову, а, напротив, Должиков словно бы выручал его этим: без обоюдной неловкости у них с Подлепичем не обошлось бы. Сочувственные вздохи!
Он сразу все это стряхнул с себя, как стряхивают пыль, налипший снег, в конечном счете — шелуху, и новую открыл страницу, чистую, чтобы уже не переписывать, а — набело.
И без прекраснодушия.
Он Должикову ничего не сказал, пошел по цеху дальше и на ходу, под неумолчный гул, доносящийся с испытательной станции, подумал, что, пока еще не представила парткому выводы свои комиссия, необходимо действовать, полумерами не ограничиваться, проявить решительность, строгость, жесткость, принципиальность наконец, непримиримость к недостаткам и взгреть кого-нибудь как следует, чтобы только искры посыпались и чтобы зрелище это живописное видно было всему заводу, а то ведь взгреют все равно кого-то, притом размениваться на мелочи не станут: ударят по Должикову или по Старшому, что вовсе уж не послужит на пользу делу.
20
Спорить с Маслыгиным не было расчета: спор-то впустую. Ну хорошо: Подлепич заработал премию не нынче, но выдвигают ведь сегодня? Какой же это вчерашний день? И где это авторитетно сказано, что вчерашним днем не подопрешь сегодняшнего? Лишь бы выдвинули! — само уж как-нибудь подопрется.
Должиков мог проверить, точны ли маслыгинские сведения, но не хотелось: Лана не любила, когда допытываются у нее, что да как в той кухне, куда была вхожа. Мужу-то можно? Нельзя. Он сам, без всякого влияния с ее стороны, придерживался такого мнения. Раз уж нельзя, то и мужу — нельзя, и не нужно.
После женитьбы он задумал сделать ей подарок. Свадебный? В этих ритуалах он был несведущ; когда и как, до свадьбы или после свадьбы. Деньги были, и были в продаже немецкие пианино — куда только ставить? Она сказала, что ставить некуда и времени на музыку нет, а если бы попалась импортная машинка, пишущая, был бы подарок — лучше не надо: и подешевле, и понужнее.
Рыскать по городу, лебезить перед продавцами, потакать спекулянтам — кошмар! Но цель оправдывала средства. Впервые в жизни морально приспособился он к этому порочному девизу. Жаль было только, что Лана так нетребовательна: так мало нужно, чтобы угодить ей. Машинку он достал, импортную, тоже немецкую. Что еще? Одевалась она скромно, к обновкам была равнодушна. Художественный шедевр в грубую раму не вставишь: по брильянту и оправа. У нее был свой вкус, изысканный, и обычными женскими оправами она пренебрегала. Кому он сделал подарок — ей или заводской общественности? По вечерам она усердно выстукивала на новенькой машинке какие-то резолюции, отчеты, сводки. «Человек рожден для дела, — говорила она, — ты сам такой, Люшенька». Такой, да не такой. Тревожные ночи? Бессонные? Вечные заботы? Комиссия на участке? Это правда: спал он плохо, просыпался, тревоги мешали уснуть. Человек рожден для дела. Это правда.
Не упомяни она комиссию, он так и не опросил бы у нее, верны ли маслыгинские сведения, а это упоминание как бы заново растревожило его. Если бы не комиссия, все было бы значительно проще.
«Я, Люшенька, абсолютно не в курсе», — ответила она ему, выстукивая свое. Он докучать ей не стал: в курсе! И в курсе, что Подлепич выдвинут: тоном лукавой обманщицы подтвердила. Будь это бредни, не тот был бы тон.
Наутро, по дороге на завод, он обдумывал, как преподнести это Подлепичу — с помпой или с юморком, а преподнес и без того, и без другого: обниматься не полез, но и магарыча не потребовал. Есть, сказал, такое решение, предварительное, принимай, дескать, к сведению.
Подлепич принял к сведению, в лице не изменившись, и только брови поднял, произнес, будто досадуя:
— Вспомнили!
Будто сошло ему что-то с рук, забыто уже было, и вот — нате вам! Ну конечно, вспомнили, ничего удивительного; самое время вспомнить, раз уж показал себя стенд в работе; радоваться надо, а не ворчать.
— Радуюсь, — сказал Подлепич, но не видно было, чтобы радовался. — Крепежа подкинь, Илья. Уже и черный на исходе.
— А пускай слесаря не разбрасываются. Идешь — спотыкаешься: то болт под ногами, то гайка. И никто не нагнется, не подымет.
— В моей смене?
— Да и в твоей.
Какая уж помпа! Расстелить бы парадную дорожку, ковровую, по которой герои дня ступают, а они с Подлепичем свернули на свою родимую рифленку, цеховую.
Впрочем, уже назавтра подметил он в Подлепиче кое-что новое. Будто впрямь расстелена была перед Подлепичем ковровая дорожка. Но вернее было бы сказать, что не новое в нем появилось, а возродилось прежнее: помолодел. В молодости был шутником, весельчаком, и не на лицо, конечно, помолодел, а ожил как-то. Ничего удивительного. Эта штука живит людей.
В этой штуке, кроме того, содержится известный процент цементирующего вещества: пусто́ты заполняются, неровности сглаживаются.
Когда-то был монолит: Должиков и Подлепич. Кто к кому прикипел? Если по совести, то не Подлепич к нему, а он к Подлепичу. Ничего удивительного. Подлепич был тогда в зените — все к нему тянулись. Эта штука, черт ее бери, — как магнит.
Потом стало сужаться магнитное поле — поугас Подлепич, а эту штуку надо держать на огне. Чуть поостынет — уже не то. И отношения с Подлепичем подпортились, появились пустоты, неровности, трещинки.