Банщик - Рихард Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он? Смотри, Веноуш! — и жена подала мужу фотографию.
Он взглянул на нее сквозь стакан, из которого пил.
— Вы правы, мадам, разочарованное и упрямое лицо.
— Да, он всегда мне таким и казался… Надо бы ее отослать.
Хозяйка спрятала фотографию в карман и принялась чистить яблоко. Но вдруг ее руки замерли.
— Мы сидим в его комнате, едим, разговариваем, и если вдруг и вспоминаем о нем, то чистя при этом яблоко — вот как сейчас. Разве это не жестоко?
Офицер пожал плечами.
— Мне было бы отвратительно притворяться, что его судьба трогает нас, да будет ему земля пухом. Видите ли, мадам, я искренне говорю то, что чувствую. Требовать от себя большего?.. Он там, мы здесь. Вот и все.
Я, наблюдая издали эту сцену и слушая их слова, теперь отвернулся и надолго задумался. Глубокий, прекрасный покой, которого я никогда прежде не знал, покой-блаженство овладел мною.
А потом дни сменяли друг друга, и моя комната, то болтливая, то серьезная, то веселая и озорная (когда муж в своей трогательной медвежьей манере шутил с молодой супругой), исподволь, со спокойной и почти нежной настойчивостью, изгоняла меня.
И когда однажды Бета бросила в печь увядший букет со словами «Удивительно, как быстро он высох!», исчез и мой последний след.
С тех пор цветы в комнате всегда стояли долго, а дни моего чистилища, переносимые мною без сетований, плыли в море вечности один за другим, выполняя свое странное предназначение.
Из сборника «Банщик» (1929)
БАНЩИК
© Перевод Н. Фальковская
…Цехом банщиков пренебрегали…
(Статья в «Праве лиду», 1929)Сон — нам самим присущий бог, свои он искалечил члены, пока его мы изгоняли.Его так не хватает бдящим. —Вам все равно?Мне нет, и я его тревожу.
Ощущение, что настоящим путевым заметкам необходимо предпослать несколько слов, овладело мною внезапно. — Первая фраза, и все уже зашаталось: неуверенность, сдержу ли обещание, пообещав всего лишь несколько слов; и сомнения — может быть, моей мысли лучше бы соответствовало, скажи я, что мною овладело внезапное ощущение необходимости, чем то, что оно овладело мною внезапно. Сомнения назойливой порядочности! Я обхватываю голову руками; усердно размышляю; о, красоты синтаксиса и морфологии! размышляю, непроизвольно разглядывая фиолетовые строчки, и на первой же замираю в изумлении, заметив, что она не уходит в бесконечность, но что почти сразу после ее начала я, несколько поглупевший, вынужден перескочить туда, откуда отправился в путь; а потом замираю снова, когда всего только пятая — сколько же я времени читаю? не больше двух минут! — оказывается тропинкой, затерявшейся на краю пустыни не исписанного до сих пор листа, и над ним стоит гул кафе (полшестого вечера, время аперитива), будто дрожащее марево; и никакая это не фата-моргана; а если я и слышу что-то еще, то лишь тишину, непроницаемую, точно полированный шар; посредством тишины обращается ко мне то единственное, что важно для меня; оно отбросило композицию, как человек, выходящий из лечебного источника, отбрасывает костыль, и морфологию, как ненужную маску, надеваемую лжецами, чтобы скрыть свою растерянность; ибо и в лжецах осталось гнетущее понимание того, что слова лишь пускают пыль в глаза. И вот мое первое существенное открытие: прилагательное «внезапный» использовал бы человек, трусливо подчинившийся неизбежности; я же употребил наречие «внезапно», потому что подсознательно горжусь тем, что являюсь безвольной игрушкой этой неизбежности.
Я пишу «несколько слов», но — будучи игрушкой; возможно, их окажется много. Да, я настаиваю на этом, говорят, коварном деепричастии столь же упорно, как на своем праве отрицать, что существует некое различие между малым и многим, пусть даже только количественное. Скажу даже «прежде всего отнюдь не количественное», ибо от него действительно не зависит почти ничего.
Я колебался между примечанием во вступлении и примечанием в сноске. Но на примечание в сноске мне пришлось бы решиться — Бог его знает! — наверное, уже на третьей строке. То есть затеять игру с благосклонностью читателя. Так что я остановился на примечании во вступлении. Ибо в отличие от моих остальных сочинений, главным образом тихих, эта книга добивается тишины. Причем добивается ее шумно. В ней гнев и злоба тех, кто понял, что он находится в клетке, и стремится вырваться на волю. Однако тщетно; о, об этом позаботились: тщетно! С клеткой — как с болотом: чем больше суетишься, тем глубже засасывает. — «Ну так сиди тихо!» — «Да; но как же совесть? И главное: как быть со злостью? Это слишком хороший и верный товарищ, чтобы ущемлять ее в правах до тех пор, пока она не лишится всего». — Речь не о том, как выпустить птичку; речь о том, чтобы убедить даже самого изолгавшегося, что он сидит в одиночной камере. Он и потом будет петь, как пел, но понимать песню он будет иначе. А это уже кое-что.
Если столько людей пренебрегают фактом, что они за решеткой, то это результат оптического обмана: решетку они принимают за рамку. За этакую хитро вырезанную рамку для расшифровки тайнописи. Рамку, выкрашенную в цвета солнечного спектра (о, достойное наказания любопытство! Будто не лучше было бы познавать спектр с помощью белого луча, отказавшись от идеи пропустить его через призму); складную, как карманный метр; выверенную, как график работы деревенского нотариуса, и упорядоченную, как его семейная жизнь. Для тех, кто еще не понял, наша клетка — это раскрашенная, складная, выверенная и упорядоченная речь народов, «достигших высокого уровня цивилизации», и ее ловкий отпрыск: фонетико-аналитическое правописание. Царская водка и скальпель. Зонд, шарлатански погружаемый в невыразимое и извлекаемый обратно под завиральные заявления о том, что он и в самом деле добрался до невыразимого. Доказательство тому, господа, — сей редкостный дистиллят, что мы позволили себе излить перед вами: наш славный словарь абстракций!.. Как не позавидовать бушменам, не знающим глагола «любить», и китайцам, замкнутым, как их иероглифы. Они не могут договориться, но зато могут лелеять крохотную надежду на то, что позже им удастся понять и людей, и то, что вне их. А если нет, так у них всегда остается возможность не противиться неизрекаемому, утонуть в нем, то есть слиться с ним. Мы же тем временем, на берегу океана, мерим и переливаем своей мерой — вопреки предостережениям святого Августина… Одна из редких удач, которых добилась выразительность человеческой речи (в основном эти удачи бывают со знаком минус), вот какова: «Для больших чувств нет слов». Конечно, от рационалистической трусости не дождешься продолжения: «У малых знаний их еще меньше». Не говоря уже о больших (но честно говоря: есть ли разница между знаниями малыми и большими?). Мы выставляем их в витринах «tout habill»[14], дабы скрыть, что это куклы, чей орган познания — часовой механизм (он тикает, как сердце). Взойдя на Гауришанкар или хотя бы на Арарат (с поэтами такое случается), ты оказываешься выше мира; причем речь твоя всегда остается при тебе. Так испытай же ее! Ты выше мира, и речь твоя подобна зубочистке, с помощью которой надо прорыть туннель в горе. Что ты с ней собираешься делать? — «Да хотя бы то же, что бушмен со своей убогой речью». — «Он бы хранил молчание». — «Вот и вы извольте промолчать». — Как будто в этом дело! Как будто дело не в том, чтобы обрести взаимопонимание с самим собой! Но именно это нам и не позволено. Дьявольское любопытство навязало нам веру в иллюзию диалектического познания, а диалектика, этот злой дух, гоняет нас по кругу, точно собак, ловящих собственный хвост. Для обмана других слов недостает; для убеждения и постижения самого себя — тем более. Рамка для расшифровки? Решетка клетки, где можно лишь ходить из угла в угол.
Я не строю иллюзий. Мы белки в колесе, и мы навсегда останемся белками в колесе. Дальше — одни только безнадежные попытки злобы и гнева, безнадежные именно потому, что продиктованы они злобой и гневом, — вырваться из камеры-одиночки, преодолеть центростремительную силу и вместо круга оказаться на прямой. Мы не даем советов, не проповедуем, не объясняем, не убеждаем. Мы словно зрители в театре, галдящие «тише! тише!», оттого что кто-то чихнул. И если уж предпринимать нечто настолько тщетное, то стоит прежде осмотреться — а не забыли ли мы о чем-то очень важном, что может окончательно нас скомпрометировать? Между нами: приняв такие меры предосторожности, мы тешим себя надеждами — и даже довольно большими, — что на нас обрушится Милость. Вот только нарочно это делать нельзя. — Нарочно? Ах так! Но не выгляжу ли я после этого человеком, для которого важно, чтобы его воспринимали всерьез?