Танго смерти - Юрий Винничук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ярош разлил вино и заметил, как у него дрожит рука, что-то вдруг стало закрадываться в его подсознание, нечто смутное, но захватывающее, он почувствовал скрытую радость от того, что сейчас произошло, потому что теперь та искра, которая пробежала между ними раньше, уже стала выразительной и засияла кометой.
– А я читал Борхеса сначала на польском и чешском… а потом уже на русском и украинском. Я зачитывался им и очень обрадовался, когда представился случай побывать в Буэнос-Айресе. Там проходила научная конференция, посвященная древней литературе, в свободное время я гулял по городу, пытался самостоятельно отыскать следы Борхеса. – Тут он заметил, как Данка просто-таки пожирает его глазами, и продолжил: – Буэнос-Айрес, очевидно, строился по образу идеальной шахматной доски, но со временем боковые улочки стали жить своей отдельной жизнью и бросились врассыпную, запутываясь и теряясь в хитросплетениях паутины, или наоборот, ударяясь лбом в глухую стену, и такие тупиковые улочки стали настоящим наказанием для путешественника, решившего прогуляться в одиночку. Именно это подстерегало и меня, когда я попытался сам отыскать с картой в руках дом № 994 на улице Майпу, где Борхес прожил сорок лет в почти монашеской келье…
–…которая была отгорожена от спальни его матери деревянной перегородкой, – перебила Данка, демонстрируя свои познания в биографии Борхеса. – В этой его келье едва хватило места для кровати и письменного стола.
– Да, но это помещение не сохранилось, зато сохранился книжный магазин напротив, куда Борхес ходил каждое утро надиктовывать свои произведения, когда ослеп. Сохранилась и Национальная библиотека на улице Мехико, где он работал скромным библиотекарем…
–…настолько скромным, – снова подхватила Данка, – что сотрудники библиотеки даже не подозревали, что это и есть тот самый Борхес, чьи книги они выдавали читателям…
– «Улицы Буэнос-Айреса, – продекламировал Ярош, – улицы с тонким и сладким привкусом воспоминаний, улицы, где бродит память о будущем по имени надежда, неразлучные, невытравимые из памяти улицы моей любви. Улицы, которые без лишних слов справляются с нашей высокой грустью – родиться здесь. Улицы и дома моего города, да не покинет меня вовеки их широта и сердечность». Но неумолимое время вносило свои коррективы, меняло, путало все, где ступала нога гения. На улице Тукуман, 840, где родился Борхес, – «Литературное кафе» с книгами писателя. Единственное, что сохранилось нетронутым, – это калитка, ведущая в патио – внутренний двор, – и еще само патио со столиками под зонтиками. Но улица медленно и неуклонно год за годом сползает вниз к реке, кто знает, сколько пройдет лет, может, сто, а может, и двести, пока она полностью не очутится в реке вместе с «Литературным кафе». А в кафе на углу улиц Чили и Такуари Борхес писал любовные письма даме, которая неизменно отвергала все его ухаживания и предложения руки и сердца, не помогло даже посвящение ей книги «Алеф».
– Я знаю… Сесилия Инхеньерос… Она была дочерью философа и публициста Хосе Инхеньероса.
– Она и сама что-то писала, но вошла в историю литературы лишь потому, что ее любил Борхес. Так же, как и Ликера, которую любил Шевченко. Женщин, готовых принести себя в жертву художнику или ученому, очень немного, но обычно это не те женщины, ради которых великий человек способен на какой-то безумный поступок, на взрыв страстей, не те, которых он добивается, перед которыми забывает о своем самолюбии, это скорее женщины, которых любят так же, как мать или сестру, без безумства, без избытка чувств. Как Винниченко свою Розалию.
– Но ведь вы имеете в виду женщин, которые не разделяют с мужем его увлечений и занятий и сами не являются художниками и учеными, так?
– Конечно. Женщинам, имеющим те же интересы и увлечения, не приходится жертвовать собой. Они лишь дополняют друг друга.
– И что было дальше? Борхес, помнится, все же нашел готовую на жертвы… – сказала она, глядя вдаль, туда, где открывалась панорама города, сказала тоном, в котором Ярош почувствовал грусть, хотя, возможно, это ему лишь показалось.
– Нашел. Одна молодая японка сопровождала его в старости. Он всюду появлялся только с ней. Но была ли между ними страсть? Неизвестно.
– А вы бы хотели, чтобы кто-то принес себя вам в жертву?
– В идеале хочется другого… Во всяком случае, не жертвы…
– А если нет того другого? Тогда что? Тогда – жертва?
Теперь она смотрела ему прямо в глаза, а на губах ее играла улыбка. Ярош пожал плечами и сказал:
– Тогда – жертва. Но и тут можно ошибиться. Я, по край ней мере, уже пережил это.
J
Но мама не дала мне пропасть и потащила к пану Цапскому – директору знаменитого Оссолинеума, его матушку вдохновенно отплакала наша бабушка, а мама гомеровским стилем (не путать с гомерическим) воспела в некрологе. Пан Цапский очень обрадовался, завидев мою маму в светло-зеленом жакетике до колен и красном берете, который кокетливо прикрывал левый мамин глаз, он долго рассыпался в комплиментах в адрес ее литературного таланта, так что я подумал, что умерла у него не мать, а жена, и теперь, овдовев, он подкатывается к моей мамочке, а когда он к тому же стал целовать ей руки, я даже закашлялся, хоть мне и не было жалко, пусть слюнявит, да и не только руки, но не на моих же глазах, потому что я мальчик воспитанный и лишенный извращенческих фантазий, эдипова комплекса и этих, как его… Но мои глубокие обобщения прервал пан Цапский:
– А-а-а! Так это ваш сыночек!
Сыночек! Ничего себе! Мне уже девятнадцать, а я все еще сыночек? Я хотел объяснить пану директору, что я не просто сыночек, а философ с острым видением окружающего мира, и первое, что я заметил, – это идеальный порядок на столе у пана директора, где все папочки лежали стопочкой, а отточенные цветные карандаши аккуратно торчали из деревянного приспособления, и когда мама, рассказывая о всех моих скрытых талантах, взяла такой вот синий карандашик, покрутила его в руках и положила на стол, пан директор мигом подхватил его и положил на прежнее место между красным и зеленым, чтобы они снова торчали ровно, как штакетины в заборе, а следовательно, вывод, который можно из этого сделать, неутешительный: пан директор Цапский – чертовски скверный человек, относящийся к породе педантов прибацаных, придирчивых и занудных, и если у него есть жена, то она давно уже волком воет или подметает листья в парке Кульпарковской лечебницы для умалишенных, поэтому первым моим порывом было ухватить мамочку за руку и с криком «Караул!» драпать отсюда как можно дальше, но тут пан Цапский встал и, потирая руки, как мясник в предчувствии веселого общения с упитанным кабанчиком, приблизился ко мне и, задрав вверх голову, украшенную тридцатью двумя волосинами, улыбаясь на уровне моей груди, потому что был он коротышкой, промямлил: «Очень приятно! Имею честь пригласить вас работать в нашем замечательном учреждении», потом взял меня под руку и повел показывать место новой работы, а мама шагала позади и не могла нарадоваться тому, с каким уважением отнесся пан директор к ее сыночку.