Воспоминания. Книга об отце - Лидия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое пристанище наше в Риме — пансион Рубенс, кажется, тогда на виа Бельсиана. Адрес мы получили еще в Москве. Мы попадаем в Рим в самый замечательный его сезон: сентябрь, октябрь. Утром вижу еще из постели, как солнышко через притворенные южными ставнями «персианами» окна радостно играет золотыми струйками по кирпично — красному каменному полу. В пансионе живут два русских служащих советского посольства. Один старается нас познакомить с Италией, — «Итальянцы вовсе не лентяи, как говорят, а невероятные работяги. Главное для них добывать деньги — байоки, байоки»[95]. К нашему новому знакомому приезжает после короткой побывки в России жена. «Ну, как там?» — «Озоном подышала, душу отвела». Вот как устроен свет! Ей там озон, а нам кажется, что озон в Риме!
В пансионе живут также и итальянцы. Молодой женский голос провозглашает: «Buona sera, signor capitano»[96], и мы с Димой прислушиваемся, стараясь усвоить хорошее произношение и певучую каденцию языка. Русский бы сказал ясно «Буона сера», а конец фразы проглотил бы и произнес невнятно, а итальянец, наоборот, повышает к концу фразы и «капитано» отчеканивает.
На третий — четвертый день после нашего приезда — политическое событие: на днях в Париже фашисты убили известного итальянского деятеля — коммуниста. Теперь в отместку коммунисты убили в Риме видного фашиста. Это было в трамвае, он упал на руки своей дочки — подростка лет четырнадцати. На сегодня объявлены его похороны. По обеим сторонам главной улицы, Корсо, собралась довольно густая толпа. Посреди улицы идет кортеж торжественно и мрачно: солдаты, военный оркестр, знамена; а за катафалком сам Муссолини со своими приближенными[97]. Мы стояли в первых рядах зрителей. Вячеславу шепнули тихонько на ухо: «Вот этот, это — Муссолини». Дима был еще мал ростом, и не услышал, и потому не увидел его. Когда он это узнал, он страшно на нас обиделся, однако торжественность процессии ему чрезвычайно понравилась, и он даже заявил: «Пожалуй, монархия лучше, чем республика».
Пребывание в пансионе было кратким.
* * *Мы сразу начали искать постоянное жилище, и его нашел Вячеслав. Вячеслав был до того не приспособлен к практической жизни, что не сумел бы себе не только яйца приготовить, но даже воды вскипятить, чтобы заварить чай. Да никогда ему и не пришлось этого делать. Но он великолепно умел торговаться, делал это с увлечением и всегда очень успешно. Помню, как в один прекрасный день, когда мы жили в Павии, было решено сшить мне вечернее платье. Вячеслав отправился с Ольгой Александровной и со мной покупать черный шелк. Он ничего, конечно, в шелках не понимал, но, важно спросив цену, сразу возмутился ответом и предложил половину. Переговоры с торговцем длились бесконечно. Голоса настолько повысились, что казалось, что дело дойдет до катастрофы, но неожиданно все кончилось дружбой: Вячеслав настоял на своем, и торговец воспылал к нему уважением и любовью.
Вячеслав сговорился обо всем с хозяйкой, которая должна была нам стряпать и счета расходов приносить всегда ему лично. На нем лежала тогда тяжелая забота: на какие средства мы сможем жить? Кроме того, он явно старался освободить меня от хозяйственных работ, чтобы я могла всецело отдаться композиции. Об этом он всегда очень заботился.
Наша милая квартира находилась на виа делле Кватро Фонтане, № 172, два шага от пьяцца Барберини с ее поросшим мохом и тиною Тритоном. Теперь его стали чистить каким‑то химическим снадобьем, и он мерзнет, голый, несчастный и непристойный. Дом был старый, со стенами, украшенными орнаментальными фресками, черными на белом. Внизу следила за входящими швейцариха — ябедница. (Позже она обвиняла Мейерхольда в аморальности за то, что он целовался на лестнице со своей супругой Зинаидой Райх.) Лестница была благообразная, хотя скромная. Подниматься нужно было пешком на пятый этаж и звонить в дверь с медной дощечкой, где значилось: Maria Cianfarani, vedova Placidi[98].
Синьора Плачиди открывала дверь и неизменно рассыпалась радостными приветливыми восклицаниями. Ей всегда было душно, она щедро откидывала поношенное, непонятного цвета платье, чтобы прохладить вспотевшие полные плечи и немного выступающие груди. Она впускала нас в крошечную переднюю, затем в коридорчик, заставленный по обеим сторонам сундуками, корзинами, всяким скарбом, потом в маленькую крохотную комнату, которая служила ей и ее сыну столовой и где внутри буфета, среди стаканов и графинчиков, сидел большой белый и злой кот. Наконец, она доводила нас до нашего жилища. Оно состояло из трех комнат. Первая — проходная, была вся занята большим обеденным столом. Сбоку были втиснуты — с одной стороны — выцветший красный бархатный диванчик, а с другой — трюмо с большим зеркалом. Окно выходило во дворик дома шотландских семинаристов. «Тут были огромные деревья, полные певчих птиц. Стоял весь день хор щебетаний, но ректор семинарии велел срубить деревья — птицы, мол, мешают ему спать», — говорила синьора Плачиди. Из этой комнаты можно было пройти налево — к Вячеславу, направо — к нам с Димой. У нас, кроме двух кроватей, помещался большой и чрезвычайно старый рояль, взятый мною напрокат. Крошечную комнату Вячеслава с венецианским окном нельзя лучше описать, нежели он сделал это сам в своем римском дневнике 1 декабря 1924 г.:
Мне хорошо и уютно в моей комнатке, которая представляется мне порою то каютой, то отдельным купе вагона — и тогда чувство bien être’a[99] еще острее. В Баку я четыре года не имел такой милой scrivania[100], располагающей к писанию. Забываю, что окно — дверь в пространство, огражденное балконной решеткой. В нашем salottino[101] и повернуться нельзя, но в нем рояль, на котором Лидия, сочиняя, странно — пифийски бормочет на клавишах под сурдинку[102].
(Тут ляпсус памяти: «бормотанье» шло из нашей с Димой спальни.)
Пол был мощен, как во всех итальянских домах, так называемыми mattonella — маленькие плитки майоликового кирпича. У синьоры Плачиди все было старинное, и пол образовывал постоянно лысины — места, из которых выскочили плиты. Сверху синьора постилала деревянные доски, чтобы удобнее было ходить. Нам казалось, что наша квартирка была идеальное и уютнейшее гнездышко, но она, по — видимому, производила впечатление крайней нищеты. Когда в 1928 году была выдана премия в 1000 лир лучшему студенту курсов композиции в Санта Чечилия и двое моих товарищей, конкуренты по получению премии, как‑то зашли навестить меня, они пришли в такой ужас от нашей квартиры, что дружно настаивали, чтобы премия была выдана именно мне. Та же реакция, когда моего отца посетил Петр Семенович Коган, президент Государственной Академии Художественных наук. Благодаря его хлопотам, моему отцу была назначена от Академии субсидия на год[103].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});