Воспоминания. Книга об отце - Лидия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж платанов
И каштанов
В даль звенит канкан:
Для сердца кто обманов ждет,
Идет в шантан.
Здесь мы жадною грудью вдыхаем
Наши чувства нежащий дурман.
Милых женщин вольно мы ласкаем:
Лёгок нрав их, сладостен обман.
В танце медленном пары сплетаются:
Бабочки кружатся так у костра.
Влажные очи в глаза улыбаются,
Томные жгут и томят до утра.
В вихре пьянительном пары сливаются,
В пахнущем пряно тумане плывут;
Дерзкие очи в глаза улыбаются,
Негу сулят, и ласкают, и лгут.
Вечерами
Над толпами
Нам горит маяк
В заломленных шапо — кляк
Манит гуляк.
Меж платанов
И каштанов
В даль звенит канкан:
Для сердца кто обманов ждет,
Идет в шантан.
СОСТЯЗАНИЕ КОЛЕН
Господин с орхидеей в петлице
(стуча молоточком):
Колен открыто состязанье.
Как так? Всё тотчас доложу.
Но прежде славное сказанье
По новым данным изложу.
На пристань гость всходил к Елене.
Дул Норд*… Одежды вдруг взвились.
Увидел… что? — ее колени…
И страстью воспылал Парис.
Прекрасного поклонник пола,
Быть должен знатоком колен:
Парисова так учит школа,
Так сам познал он сладкий плен.
Публика (хор):
Да, вкусы различны.
Так вот что — браво! —
В Елене античной
Пленило его.
В прекрасной Елене
Прекрасней всего
Нашел он колени!
Mais c’est du nouveau!
(меж тем в пролетах трельяжа выставляются две пары колен)
Господин с орхидеей:
Дианы легкой в них упругость,
Венеры женственной в них лень,
Холмов роскошная округлость,
Долинок розовая тень.
О, эти выпуклости, ямки!
Какие вам найду слова,
Какие дам, художник, рамки,
Но, вот, мечта любви — жива!
Вот осязаемо вступает
В оправу из цветов — мечта,
И к двум защитникам взывает
Двух пар стыдливых нагота.
Публика (хор):
Да, вкусы различны,
Как стили колен:
* Норд — бурный северный бакинский ветер (прим. автора).
То — мрамор античный,
А то — порселэн.
Сравнить без обиды
Их формы легко:
Там идол Киприды,
А тут Рококо.
ДЕЙСТВИЕ II
Хор рыбаков:
Кормит нас море родное,
Помнит прилива час,
Издали хлынет седое,
Подхватит рыбачий баркас.
На́ версты мели затопит
В буйном разбеге вода;
Ветер гуляет, торопит,
Закидывать в глубь невода.
Море уловом откупит,
Всё, что награбит у нас;
С рокотом прочь отступит,
В урочный вернется час*.
Крушинин:
Дивишься ты моей отваге,
С какой встречаю новый час,
Что принесет, быть может, нам разлуку,
Когда сожму в последний раз
Я ускользающую руку.
Но, если любишь ты, что разлучило б нас?
Мари:
Не лжет, о милый, эта ласка.
Но я несчастнее тебя:
Со мною ты расстанешься, любя,
А я… я вся — живая маска.
Скинь маску — и лица не сыщешь моего,
Вынь сердце, — не найдешь ты в сердце ничего, —
Обиды разве, да кручину…
Мне чувствовать дано, лишь воплотясь в личину.
* «Кормит нас море родное» — впервые напечатано по черновой записи в тетради I римского архива В. Иванова, в IV, 98.
ДЕЙСТВИЕ III
Крушинин:
Лишь вечер настает, я должен эту муку,
По капле пить, как вор, тайком от липких глаз,
Опять переживать ту встречу, ту разлуку,
В притоне, где ее увидел в первый раз.
И стены пошлые заветны и священны,
Как склеп чистилища, где ждет меня дрема,
Которой слаще нет из всех огней геены,
И пыткою манит поганая тюрьма.
Отчаянье, как смысл вселенной, как разгадка
Последняя всех тайн, отчаянье, как хмель,
Со мною шепчется так вкрадчиво, так сладко;
«Все жизни марева — лишь путь ко мне; я — цель».
«Я смерч, Я смерть, Я смех волшебницы Морганы,
Я в белом саване, твоя Мари Бланпре…»
Чу, похоронные по ком гудят органы?
И свечи перед кем горят на алтаре?
«Иди к Мари: умри. На снежные поляны
Мари зовет: умри. Иди к Мари, к сестре.
Я — цель. Я — смерть. Я — смех мерцающий Морганы.
Вся в розах, я — скелет: закружимся в игре…»
* * *Летом 1924 года случилось у нас событие, давно желанное и одновременно неожиданное. 1924 год был годом пушкинского юбилея, 125 лет со дня его рождения.
Вячеслава пригласили в Москву для выступления на торжественном чествовании Пушкина в Большом театре. Он уехал один, а мы с Димой продолжали нашу мирную повседневную жизнь[86]. Вдруг получается из Москвы телеграмма от Вячеслава с сообщением, что мы едем в Венецию, и с поручением: забрав все вещи, прибыть в Москву. Это сообщение меня так взволновало, что все последующее мне казалось полусном.
Я хорошо знала, что существует на свете Венеция и вообще какая‑то «заграница». Но за событиями в России все это стало таким далеким, что воспринималось мною как нереальность. Есть только Россия, а позади где‑то что‑то неясное, туманное.
Речь Вячеслава в Большом театре имела успех[87]. Он воспользовался благоприятной минутой, чтобы возобновить просьбу — отпустить его с семьей за границу[88].
В правительстве тогда было чередование полос: то все идет легко, просто, все позволено, то всех подтягивают и во всем отказывают. Прошение Вячеслава попало в благой момент. Он был командирован на шесть недель в Венецию по случаю открытия Советского павильона на Biennale. И что было самое трудное: его семье разрешалось его сопровождать.
Приготовления к путешествию прошли как в тумане. Не помню ни хлопот, ни проводов на вокзал, ни того, как мы с Димой очутились в поезде, как испытывали горечь расставания с друзьями, с родными Настенькой и Сержиком.
И вот, после сложного путешествия мы оказались в Москве. Нам отвели комнату рядом с Вячеславом в Цекубу — учреждении, находящемся на улице Кропоткина (тогда Пречистенке). Последовал длинный период бесконечных бюрократических хлопот, неизбежных при выезде за границу.
Мы оказались в Москве в период НЭПа. Не знаю, как описать угнетающее, мрачное настроение, которое меня охватило по приезде. Я уехала в 1920 году из города, где царил кошмар, где были пережиты голод, болезни, смерти, но душа была жива, а духовная жизнь даже повышена. В 1924 году было куда страшнее. Материально было неплохо, но стоял какой‑то дух тления, потеря всякой надежды. Я говорю, конечно, о своих личных ощущениях, но мне кажется, что они разделялись и друзьями, с которыми я повидалась перед отъездом на Запад.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});