Биография - Юрий Додолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам же я верил только в свое будущее, жил смутными ощущениями, ожиданием прекрасного, не имевшего четкого определения. Это просто пребывало в моем сердце, рождало надежды, а иногда какую-то непонятную печаль. Суровая действительность послевоенных лет казалась эпизодом, в подсознании была уверенность, что все плохое скоро кончится, впереди — беспредельное счастье.
Дашина мать работала уборщицей, беспрерывно лечилась от каких-то болезней, очень сердилась, если дочери не проявляли хотя бы показного участия. Про отца Даша сказала: уходит рано, возвращается поздно. Сама она до недавнего времени работала на швейной фабрике, теперь подыскивала новое место. Специальности у нее не было. Даша умела шить, вязать, поднимать петли на чулках, и я подумал: «Самостоятельная!»
Я мог сидеть на берегу Архиерейки вечность, но Даша сказала:
— Пора!
Улицы были пусты, безмолвны. Показалось: я и Даша одни во всем мире.
До сих пор люблю тихие московские ночи, когда улицы пусты — даже гуляки не попадаются и не видны парочки, должно быть затаившиеся в подъездах или под деревьями, облитыми скупым лунным светом. Окна в домах темны и печальны, лишь кое-где одиноко светится квадратик. В воображении тогда возникает человек, или измученный бессонницей, или тоскующий о чем-то, или взволнованный какой-нибудь радостью. Все это было и у меня. Иногда не удавалось уснуть всю ночь. Утром разламывалась голова, весь день клонило ко сну.
В молодости я спал крепко и много. Теперь же лежу в темноте с открытыми глазами и думаю, думаю, думаю. О чем? Обычно о Лене.
В распахнутое окно влетают ночные шорохи — шелест листвы, смех влюбленных, писк воробьят — их «папа» и «мама» устроили гнездо где-то под балконом. Когда от дум и бессонницы становится невмоготу, я одеваюсь и, поеживаясь от ночной прохлады, начинаю слоняться по пустынным улицам. Постовые провожают меня настороженными взглядами, изредка проносятся автомобили, чаще всего такси с мужчиной или женщиной на заднем сиденье. В голову сразу же приходит мысль о покинутых женах или мужьях, хотя пассажир или пассажирка, наверное, просто спешат в аэропорт.
Знакомиться с Анной Владимировной я пошел через ворота. Несмотря на теплынь, Никанорыч был в стоптанных, изъеденных молью валенках, в телогрейке, надетой поверх прожженного в нескольких местах грязноватого халата. Держа в руке дымившуюся самокрутку, он сидел на лавочке, привалившись спиной к будке, и, казалось, дремал. Как только я прошел мимо, позади раздалось шамканье:
— Долго не ходи — мне домой скоро.
Я обернулся.
— Через дырку вернусь.
Никанорыч рассмеялся, обнажив розовые десна.
— Была да сплыла. Пока вы дрыхли, главный врач велел проволоку намотать.
— Не может быть!
Никанорыч обидчиво окутался махорочным дымом.
Я меньше всего думал, как буду возвращаться: мысли были устремлены к Даше, к предстоявшему разговору с Анной Владимировной.
Даша встретила меня на веранде, сказала, что тетя Нюра пошла в магазин, скоро придет. Пройдя через прохладные сени, мы очутились в небольшой комнате, оклеенной уже выцветшими обоями с подтеками и трещинами в тех местах, где они соприкасались с высокой — до потолка — печью, облицованной белыми, слегка испачканными копотью изразцами. Было тесновато. Тесноту создавал ветвистый фикус в ящике с черной, увлажненной землей. Мебель в комнате была прочной, массивной, чем-то похожей на Анну Владимировну. На окне стояли горшки с буйно разросшимися цветами. Подтеки на обоях и разводы на потолке свидетельствовали о том, что протекает крыша. Полуоткрытая дверь с портьерой вела в спальню — виднелась широкая кровать с кружевным подзором, горой подушек, с металлическими шарами на спинках. За другой дверью была кухня — оттуда попахивало керосином и жареной картошкой.
В нашем доме уже был газ — его провели в первый послевоенный год. Поначалу некоторые женщины рассказывали про него невесть что: взрывается и отравиться можно. Убедившись в преимуществе этого топлива, женщины стали на все лады расхваливать газ: никакой копоти и готовит быстро.
Даша ушла ставить чайник. Я решил тоже пойти на кухню, но увидел на пороге Анну Владимировну с кошелкой в руке.
— Узнала, узнала, — нараспев сказала она, бесцеремонно разглядывая меня. — Каждый день мимо нашего дома ходил и на веранду пялился.
До сих пор мне казалось, что я делал это незаметно.
Появилась Даша, вытирая полотенцем руки.
— Огонь опять на один бок валится.
Анна Владимировна пожаловалась:
— Пока самовар не распаялся, никакой мороки не было. Не люблю примус — вонь и шум от него, да и хлопотно очень.
— Никаких хлопот! — возразил я. — Надо только почаще горелку прочищать.
— Прочищаю.
Примус, которым мы пользовались до газа, тоже капризничал. Мать не умела прочищать его, а я с первого раза попадал иглой в горелку.
Попросив у Анны Владимировны прочищалку, склонился над примусом, потом чиркнул спичкой. Пламя было сильным, голубоватым, почти бесшумным.
— Хозяин, — одобрительно сказала Анна Владимировна и посмотрела на Дашу.
Она собирала на стол: достала стаканы, чайные ложки, поставила пузатенькую сахарницу с металлическим ободком на крышке, нарезала хлеб. Поглядывая на нее, Анна Владимировна расспрашивала меня о житье-бытье. Как только на чайнике задребезжала крышка, Даша умчалась на кухню. Наклонившись ко мне, Анна Владимировна спросила быстрым шепотом:
— Время решил провести с ней или это у тебя всерьез?
— Конечно, всерьез!
Она вздохнула:
— Невезучая Дашка-то.
— Почему невезучая?
— Узнаешь, когда срок придет.
Я сказал, что собираюсь сделать Даше предложение.
Анна Владимировна снова вздохнула.
— Пока ребятенка не будет, и без росписи можно пожить… Ты ведь один у матери?
— Один.
— Ширмочку поставите или отгородитесь.
После смерти бабушки мать часто говорила, что наша комната для нее — покой, отдых. Она любила, спустив на кончик носа очки, читать по вечерам, держа книгу или газету на отлете; иногда штопала носки, пришивала к наволочкам пуговицы; когда я советовал ей отдохнуть, отвечала: «Это и есть мой отдых». Поселиться с женой в нашей комнате было бы нахальством, я и не помышлял об этом, твердо сказал Анне Владимировне, что нам временно придется или снимать комнату, или жить врозь.
— Полагаешь, не уживутся? — спросила она.
Я не стал объяснять, почему не хочу стеснять мать: это было личным, сыновьим чувством.
Пила чай Анна Владимировна с блюдечка, держа его на растопыренных пальцах, шумно дула, складывая губы сердечком и округляя крепкие, налитые щеки. Раскалывая сахар блестящими щипчиками, говорила мне:
— Побольше в чашку клади. При твоей болезни от сахара польза.
Позвякивая ложечкой, Даша прихлебывала чай маленькими глоточками, отщипывала печенье, которое Анна Владимировна насыпала в глубокую тарелку. Печенье было фигурным, с тмином, с шоколадными полосками поверху.
— Покупное, — сказала хозяйка и пообещала когда-нибудь угостить меня домашним печеньем.
Я уже чувствовал себя женихом, уверенно спросил Дашу, умеет ли она готовить.
— Умеет, умеет, — объявила Анна Владимировна.
Переведя на нее удивленный взгляд, Даша сказала, что пожарить картошку и сварить какой-нибудь супчик она, пожалуй, сможет, однако кулинарные способности тети Нюры ей никогда не превзойти. Зардевшись от удовольствия, Анна Владимировна кивнула:
— Люблю вкусно покушать!
Я рассказал о том, как кормят в госпитале.
— Котлетки небось малюсенькие и напополам с хлебом? — В голосе Анны Владимировны было пренебрежение.
Котлеты в госпитале были с ладонь, очень сочные, с чесночком. Я так и сказал.
Анна Владимировна хмыкнула:
— С домашними все равно не сравнить.
В отличие от бабушки мать не умела и не любила стряпать. Чаще всего она варила щи. Они всегда были перепревшие, пересоленные. На второе подавался кусок мяса с вареным картофелем. Пока картофель дымился, его можно было размять вилкой, покропить подсолнечным маслом. Горячая, рассыпчатая мякоть казалась вкуснее самого изысканного блюда. Остывший картофель я макал в соль и лопал с аппетитом только тогда, когда был сильно голоден. На ужин мать варила кашу-размазню. Такую кашу, сдобренную сахарным песком, я любил.
Даша спросила, как кормили на фронте.
— По-всякому бывало, — ответил я. — Иной раз от пуза рубали, а иной раз — на весь день один сухарь.
— Без горячего плохо, — сказала Анна Владимировна.
На фронте так говорили пожилые солдаты. Я легко обходился сухим пайком — хлебом и тушенкой, лишь бы побольше было того и другого, особенно хлеба.
Чайник остыл; в стаканах густо темнел осадок — распаренные, потерявшие вкус чаинки; хлеб был не тронут, а вот печенья не осталось. Было хорошо, уютно. Я вдруг вспомнил, что пришел в этот дом всего полтора или два часа назад. Ощущение было — я тут постоянный гость. Анна Владимировна поглядывала на меня: видимо, хотела о чем-то спросить. И наконец спросила: