Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вон отсюда! – пролаяла сестра Альби. – Либо до полуночи сам уберешься, либо к рассвету тебя вынесут ногами вперед.
– Он стоит на полу! – завизжала Голубой Жасмин. – Сам вылечился, а нас заразил!
Страх меняет устрашившегося, размышлял мистер Джеронимо, глядя в дуло ружья. Страх – это мужчина, бегущий от собственной тени. Женщина в наушниках, и единственный звук, который она воспринимает – собственный вопль ужаса. Страх – нарциссист и солипсист, никого кроме себя не видит. Страх сильнее морали, сильнее разумного суждения, сильнее ответственности, сильнее цивилизации. Страх – обезумевший зверь, который бежит от самого себя и топчет ногами детей. Страх – ханжа и тиран, трус, красный туман, шлюха. Страх – пуля, которая ищет его сердце.
– Я ни в чем не виноват, – сказал он, – но ружье – бесспорный аргумент.
– Ты – разносчик чумы, – ответила сестра Альби. – Первый пациент! Тифозная Мэри! Твой труп надо запечатать в пластик и зарыть на милю вглубь земли, пока ты больше ничьи жизни не сгубил.
Страх крепко ухватил за глотку и Голубой Жасмин тоже.
– Мой отец предал меня – умер и оставил одну-одинешеньку, а ведь знал, как он мне нужен. Ты тоже меня предал, выдернул землю у меня из-под ног. Он мой отец, и я все равно его люблю. А ты – убирайся отсюда и все тут!
Повелительница джиннов меж тем исчезла. Едва заслышав ключ в замке, она развернулась и ускользнула сквозь щель в воздухе. То ли выручит его, то ли нет. Он был наслышан о капризной ненадежности джиннов. Может быть, она просто воспользовалась им для утоления сексуального голода, ибо говорили, что джинны по этой части ненасытны, а теперь, когда она получила желаемое, он ее больше не увидит. Она спустила его на землю, и тем самым он уже получил свою награду, а все прочее, насчет того, что он и сам обладает волшебными способностями, чистый вздор. Наверное, он остался один и вот-вот окажется еще и бездомным в силу неоспоримого аргумента – обреза в руках женщины, разъяренной собственным страхом.
– Я уйду, – пообещал он.
– У тебя ровно час, – уточнила сестра Альби.
А в городе Лондоне, вдали от однокомнатной квартиры мистера Джеронимо, толпа собралась у дома композитора Хьюго Кастербриджа на Уэлл-уок, в в Хэмпстеде. Композитора это удивило, поскольку он в последнее время служил объектом насмешек, и общественный гнев казался неадекватной реакцией на человека с такой славой. Над Кастербриджем издевались с того злополучного выступления на телевидении, когда он грозил миру казнями, которые нашлет-де на человечество Бог – при том, что в Бога он не верил, типичный идиотизм творческого человека, говорили все, лучше сидел бы себе дома, тинькал и тренькал, гремел и звенел, а рот держал на замке. Правда и то, что Кастербриджа подпирала огромная, крепкая и до той поры непробиваемая самоуверенность, однако и его встревожило, с какой быстротой то, что он считал новым филистерством, стерло из общей памяти былое его величие. Люди словно бы и мысли не допускали о наличии метафорических сфер, столь могущественных, что они воздействуют и на мир реальный. Так он и превратился в посмешище – ха-ха-ха, атеист, верящий в высшее воздаяние.
Ну и пусть. Он готов посидеть дома со своей странной шёнбергианской музыкой, ее мало кто понимает, и еще меньше тех, кто ее любит. Подумает об инверсионных комбинаторике гексахорда и презентации многомерных рядов, об инверсии и ракоходе, а прогнивший мир пусть провалится к чертям. Он и так в последнее время стал отшельником. Звонок на двери его дома по Уэлл-уок сломался, и он не имел желания его чинить. Группа постатеистов, в собраниях которой он недолгое время участвовал, растаяла в жаре публичного негодования, но он гнул свою линию – молча, упрямо, сцепив зубы. Он привык к тому, что его считают невнятным. Смейтесь! – мысленно понуждал он своих критиков. Посмотрим, кто будет смеяться последним.
Но, кажется, в городе появился новый проповедник. Что-то дикое вырвалось на волю, в северной части города, в бедных районах, поджигали муниципальные дома, а в привычно консервативных районах к югу от реки грабили дешевые магазины, и на главной площади собирались мятежные, однако не знавшие, чего требовать, толпы. Из пламени вышел разжигатель в тюрбане, приземистый человечишка с шафрановой бородкой, оттенком как усы Йосемитского Сэма, насквозь пропитанный запахом дыма: он явился ниоткуда, в одночасье, словно проскочил в небесную щель, звался Юсуф Ифрит, и вдруг он уже повсюду, лидер, оратор, участник правительственных совещаний, поговаривали, что скоро он получит рыцарское звание. Распространяется чума, громыхал он, и если не оборониться вовремя, все мы заразимся, она уже проникает в нас, нечистая болезнь въедается в кровь многих наших детей, кто послабее, но мы готовы защищать себя, мы поразим этот недуг у самых корней. У чумы множество корней, говорил Юсуф, ее разносят книги, фильмы, танцы, картины, однако наибольшую опасность он видел в музыке, проклинал музыку, ибо музыка мимо мыслящего разума скользит ниже и пленяет сердце, а из всех музыкоделов более всех он ненавидел самого из них наихудшего, чуму в воплощении какофонии, зло, ставшее звуком. И вот, пожалуйста, к композитору Кастербриджу наведался полицейский.
– Боюсь, сэр, вам придется переехать, пока градус не снизится, мы не можем гарантировать вам безопасность в этом районе, и надо принять во внимание ваших соседей, невинные непричастные граждане могут пострадать в заварушке.
На это он вскинулся:
– Правильно я вас понял? – сказал он. – Давайте все проясним: вы говорите мне, вы мне сейчас сказали, что если я пострадаю в этой вашей гипотетической заварушке, если что-то случится со мной, то я – не невинный гражданин, я к чему-то причастен, в этом суть, на хрен?
– Совершенно необязательно так выражаться, сэр, я такого обращения не потерплю, вам придется посмотреть на ситуацию как она есть, я не стану подвергать своих людей опасности из-за вашей эгоистической бескомпромиссности.
– Убирайтесь, – сказал он. – Это мой дом. Моя крепость. Я буду защищаться пушками и кипящим маслом.
– Это угроза применить насилие, сэр?
– Это фигура речи, черт меня побери.
А потом – загадка. Сбежавшаяся толпа, ненавистнические речи, агрессия под видом самозащиты, угрозы со стороны тех, кто якобы ощущал угрозу, нож, который изображал страх перед холодным оружием, кулак, обвинявший подбородок в нанесении удара, все очень знакомое, шумное и злобное лицемерие века. Даже вынырнувший ниоткуда проповедник не такая уж загадка. Эти несвятые святые растут как из-под земли, размножаются общественным партеногенезом, какие-то зловещие способы вытягивать самих себя за уши, сотворять авторитет из ничтожества. Тут только плечами пожать. Но в ночь тайны появились сообщения о том, что рядом с композитором видели женщину, силуэт обрисовался на фоне окна в гостиной, неизвестная женщина явилась из ниоткуда и исчезла, покинув композитора в одиночестве у ночного окна, распахнутого словно в насмешку над собравшейся толпой, мучительная диссонантная музыка гремела у него за спиной, точно сигнализация, он раскинул руки, будто на кресте, что он такое творит, неужто зовет в свой дом смерть, и почему толпа вдруг затихла, словно гигантский кот, как в пословице, оторвал ей язык, почему толпа застыла на месте, превратилась в восковые фигуры, изображающие самих себя, и откуда набежали тучи, погода в Лондоне была ясной и мягкой, но только не в Хэмпстеде, в Хэмпстеде в ту ночь внезапно обрушились раскаты грома и молнии, трах, бах, толпа не стала дожидаться очередного электрического разряда, молнии рассеяли чары, все ринулись, вопя, спасая жизнь, по Уэлл-уок и в Хэмпстед-Хит, никто, слава богу, не погиб, кроме идиота, который вздумал укрыться от молнии под деревом и поджарился. На следующий день толпа не вернулась, и через день тоже, и еще через день.
– Прямо-таки совпадение, сэр, эта странная гроза, как будто специально сюда целила, как будто вы ее вызвали, вы, часом, метеорологией не занимаетесь, сэр? На чердаке не найдется какое-нибудь меняющее погоду устройство или все-таки? Разрешите – мы только глянем?
– Прошу вас, инспектор.
На обратном пути к мистеру Джеронимо от Хьюго Кастербриджа, летя на восток, не на запад – джинны перемещаются очень быстро и потому не стараются выбирать кратчайший путь, – Дунья видела под собой руины, истерию, хаос. Горы начали крошиться, снега таяли, океаны выходили из берегов, и темные джинны были повсюду: Зумурруд Великий, Сверкающий Рубин, Раим Кровопийца и старый союзник Зумурруда, ныне все более склонный оспаривать его первенство среди джиннов, Колдун Забардаст. Вода в резервуарах превратилась в мочу, тиран с младенческим личиком, прислушавшись к шепоту Забардаста, повелел всем подданным носить такую же нелепую стрижку, как у него. Люди не понимали, как совладать с супранормальным, прорывавшимся в их жизнь, Дунье казалось, что большинство из них просто разваливается на куски или спешит сделать стрижку, рыдая от любви к младенцеликому тирану, или же под заклятием Зумурруда они простирались в пыли перед лжебогами, которые посылали их убивать приверженцев других лжебогов, и так все совершалось: приверженцы Этих богов убивали поклонников Тех богов, любящие Тех богов во имя Них кастрировали, побивали камнями, вешали, рубили в капусту любящих Этих. Человеческий разум жалок и хрупок, думала Дунья. Ненависть, глупость, религия, алчность – четыре всадника нового апокалипсиса. Да, она любила этот надломленный род и хотела спасти его от темных джиннов, которые питали тьму, орошали ее и раскрывали в людях собственную тьму. Полюбив одного человека, она сделала первый шаг к тому, чтобы полюбить всех. Полюбив двоих, оказалась в ловушке, навеки преданная своей любви.