Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Соблаговолите - по-старинному отзывалась Любовь Андреевна, а зрачки ее, точно вязальные крючки - всё замечали и не хочешь - зацепишься.
В иссохшей левой мочке гостьи играла ювелирными гранями тяжкая серьга-флиртовка, на тонкой цепочке, филигранная вещица, будто узорная капля из переплетенных нитей красного аравийского золота.
- Негоже к трауру носить серьгу, пусть и одинарную - ласково попеняла Татьяна Васильевна.
- Ох, что вы, душенька, разве можно, без ведома осуждать - возразила Любовь, расторопно подал ей блюдечко черный лакей-эфиоп в белом нитяном парике, гостья угостила сдобой, размоченной в сливках свою моську.
В правой руке Любови Андреевны скучал сложенный веер, такой же тошнотворно желтый, как и перчатки ее.
Тут же выяснилось, зачем у Любови обновка в левом ухе, тяжеловесная сережка-ковчежец.
Как помирал четвертый муженек, шибко убивалась Любовь Андреевна, кусочка не ела, росинки не пригубила, от одра болезни не отступала.
Горючие слезы проливала в изголовье супружника, сутками несла дозор, смачивала губы лимонным соком, стерегла последнее дыхание, а как отмучился, бедолага, тут-то самое любопытное дело совершилось.
В умопомрачении попросила Любовь Андреевна фельдшера-немца отсечь у покойника первую фалангу мизинца за большие деньги.
Немец-нехристь послушался и отсек скальпелем.
В серебряной кастрюльке, где бывало, яички перепелиные для завтрака кипятили, выварила Любовь Андреевна мужнино мясцо до основы и заключила в капсулу филигранной сережки-реликвария хрупенькую косточку и толику могильной земли, ради вечной памяти.
В страшный день, когда Михайла вострубит в золоту трубу, отдаст пучина и земля покойничков, станут в великой смуте кости воскресные собирать, вот тут-то муж женину заботу оценит - и не захочет, а отыщет супругу, непристойно ведь беспалому на суд тащиться.
- То-то мы с ним вдосталь нарадуемся, то-то нацелуемся после разлуки, а с той серьгой меня и похоронят, я уж в духовной все подробно расписала.
Умилялась вдовьему подвигу мать-москва Татьяна Васильевна. Сама из чайничка подливала гостье травяной взвар. Радовалась, что петербурженка важная надолго решила гостить, пока траур не выветрится табачным духом в фортку.
Любовь Андреевна указательным пальцем щелкнула по серьге погребальной и ощерилась.
Кавалер глаза в паркет потупил, чтобы матушкины оспины не видеть, не быть соглядатаем при встрече записных сплетниц.
- Скро-омник - нараспев повторила Любовь Андреевна, облизнула дёсна - повезло Вам с сыном, милочка. Вот ведь какой, будто на бахче под солнцем вызрел. Рассахарный с подтреском... Спать хочу. Пусть меня проводят в постелю.
- Немедленно - участливо закивала хозяйка.
Зашелестело мимо табачное платье. Обернулась в дверях Любовь.
Раскрылся с острым треском в правой руке веер. Мимолетно затенил лицо.
Вздрогнул Кавалер, будто оплеуху отвесили.
Потому что не простой веер в руках вдовы. Запестрел разворот китайского шелка из Запретного города. Пестрядь, пестрядь, мильфлер рисунчатый, а поверх - намалеваны на веере глаза с ресницами. И там, где должны быть зрачки - слюдяные окошки насквозь проделаны.
Поманили за теми окошками подлинные глаза старухи - мертвые, белые, как половинки вареных перепелиных яиц.
Со смехом вполоборота, будто в танце, заговорила Любовь Андреевна:
- Вы слыхали, милочка, старину?
- Не слыхала - матушка куснула кусок сахара, скривилась - болели зубки.
- Так послушайте. Люди говорят, в неделю после Троицы русалкам дана воля замучивать человека до смерти щекоткой, а чтобы любопытники понимали, отчего умер этот человек, на голову ему надевают венок из осоки и кувшинок, руки связывают березовой веточкой. Труп не гниет, пока до него не дотронется рука человека, каждую ночь вокруг него нагие русалки пляшут, хороводятся. Души у них, еретиц, нет. Совесть три года назад в бутылке задохлась, а туда же - понимают красоту. Не берите в голову, до Троицы еще далеко, всякое может приключиться.
Звучно уронил Кавалер чашку на паркет, поскакали осколки возле туфель с бантами.
Отвернулся, уставился в ледяное иглистое окно.
Матушка притворно отмахнулась:
- И зачем Вы, Любовь Андреевна, на ночь глядя, страсти говорите! Зря только мальчика напугали.
Не услышала гостья хозяйский упрек, пошла вверх по лесенке за лакеем с шандалом, не отнимая веера с фальшивыми глазами от глаз живых. Кажется карих. Или серых с петербуржской тусклой искрой.
За слюдяными мутными окошками не угадать было радужки.
- Ну что ты держался увальнем, без вежества, посуду бил, глаза прятал - по-доброму упрекнула мать-москва Кавалера напоследок - Ступай к себе и впредь не делай глупостей. Известна Любовь Андреевна чистотой беспорочной, обо всех говорят, о ней молчок. Честная женщина, свой хрусталь до преклонных годов сберегла, всем бы так себя соблюдать - был бы крепкий порядок.
И не заметила, что как от огня открытого, шарахнулся сын в темный простенок Харитоньева дома, и спокойной ночи не пожелал, а как остался один, к стене притиснулся и больные виски сдавил пальцами, приласкал по кругу, так, что собственные кости сквозь кожу почуял.
Последняя райская услада, в глубинах плоти лелеемая, осталась у Кавалера. Никто о ней не знал - ни сном, ни духом: ни мать родная, ни Царствие Небесное, ни книги отреченные.
В закутке спальни поджидала округлая дверь, в обычные дни занавешенная веселым отрезом бухарской ткани.
Та дверь вела в потайную комнату, пустой закром. Строгое прямоугольное зеркало царствовало в пустоте. Фасонной резьбы фестоны на зеркальном венце, оправа вылощена, похожа на крышку старинного музыкального инструмента, узкие балясинки-елочки по кайме, точный скупой орнамент, и волнистые пятнышки чернети на зеркальном верхе, там где черной рейкой плащаница серебряной амальгамы разделена на краткий чердак и долгий испод.
Полуночное зеркало, гадательное, с неверной горбинкой, подобие казни и улыбки.
В ту ночь Кавалер остановился перед зеркалом. Провел в темноте по надбровьям. Настороженно улыбнулся, будто украл и был пойман с поличным врасплох.
Поставил на столик увесистый пятирогий шандал каслинского ажурного литья, одну за другой затеплил от печной щепки церковного воска свечи.
Совиные крылья простерла над Москвой Страстная пятница. Тьма была по всей земле до часа девятого.
Или, Или, лама савафхани.
Церковным светом озаренный молча, спустил Кавалер сорочку до пояса. Остался перед зеркалом полуобнаженным, обманывая себя, что ниже пояса у него ничего нет.
Слава Богу, меня никто не видит.
Наискось провел ногтем с розовой лункой от пупочной впадины до сосца. Залюбовался. Живот, как у сытой девоньки, гладкий, окатистый, груди припухли, дремал меж ними кипарисовый иерусалимский крест на крученом вдвое кожаном гайтане.
Кавалер поднял крест к губам, поцеловал кротко и благодарно:
- Свете тихий, блюди девство мое в целости, если такую красоту в мир пустил вслепую, береги меня на краю. Аминь.
В такие ночи, перед зеркалом, в одиночку тесного рукоблудия себе не позволял, как никогда в жизни не осквернялся обычным юношеским баловством. Никогда ни во сне, ни наяву не касался того, что ниже пояса.
Проводил щекой по плечу вниз, насколько сил доставало, сердце сбоило, млело под ребрами.
В паху все тихо. Уд не волохнется, да к чему, когда вся плоть ото лба до пят в пылкой медовухе яровой похоти кипело, все тело срамным удом стало, трепещет от натуги, мочи нет совладать, жилы напружены золотой кровью.
Кавалер прикусывал нижнюю губу изнутри. Сам перед собой в гробном покрове зеркала небывалым облаком зыбился, блядская улыбка с губ туманным молоком плыла, будто из певчего клюва горлинки.
...Мир в блуде валяется, за окошками человечьи мураши в общей куче копошатся, друг на дружку лезут, волокитствуют, чуть их любовная припека за горло возьмет - уже готовы, сволочи, мотню в портках бередят, баб на спину валят, по потным местам мышами шарят. Спустя девять месяцев орут бабы, колыбельное мясо титьку беззубым ртом теребит, канитель сызнова повторяется, первородный грех свой детям передают с молоком материнским.
А Кавалеру - иное суждено.
Он отродясь себя поставил выше похотной слюны, отшатнулся от собачьих свадеб, от трясучей случки, от мужской малофьи да бабьих месяцов, от залуп да сикилей, от всего, что стыдно-стыдно-стыдно. Отчего руки поверх одеяла в замок держать надо, как нянюшки строго наказывали.
Коли будешь воробушка ручками под одеялом будоражить, черные раки наползут с Яузы, в омут из постельки утащат клешнями бородавчатыми.
Люди, люди, мураши тошные, кишат, плодятся и размножаются, как велено Господом, живут чревобесно и пьянственно, в слепоте, в грязце, в брусничной блевотине...