Цепь в парке - АНДРЕ ЛАНЖЕВЕН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баркас и Банан стоят сложа руки, прислонясь к грузовику, глубоко безразличные к тайне Крысы.
— Эй, вы, идите сюда! Иначе мы ничего не успеем.
А он уже держит Джейн в своих объятиях, она взволнована и слегка дрожит, но, главное, освобождена наконец из-под гнета алчного взгляда Крысы.
— Я хочу есть, Пушистик, — жалобно тянет она.
— Спасибо тебе, красотка. Пожалуй, я брошу играть на гитаре. Вышел уж я из этого возраста.
— Ты играешь очень хорошо, я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так хорошо играл.
Джейн дарит ему это от всей души, с жалкой голодной улыбкой.
— Ты добрая девчонка, хоть и англичанка. Кстати, Пьеро, магазин твоего дяди как раз напротив этой церквушки. Это на случай, если тебе вздумается с ним попрощаться перед тем, как вы удерете. Но я за вас спокоен, ей захочется пипи, и придется возвращаться. Ладно, детки, счастливого пути! А мы, несчастные рабы, должны вкалывать.
Он влезает в кабину, привязывает веревочкой дверцу и трогается с места, стараясь напустить полный квартал дыму. Банан и Баркас сидят рядом, будто и не выходили из кабины.
— Крыса совсем спятил. Он попадет в беду.
Они сидят прямо на тротуаре за длинным рыночным павильоном, Джейн держит в руках кулек и, накалывая зубочисткой ломтики хрустящей картошки, один за другим отправляет в рот; но она плеснула туда столько уксусной подливки, что даже его мороженое пропахло тетей Марией, и он охотно бы его выбросил, но боится испортить ей аппетит — он теперь окончательно уверился, что девчонки в отличие от мальчишек должны все время что-то клевать, как воробьи. Улочка, зажатая с обеих сторон высокими грязными домами, до того узкая, что каждый проезжающий мимо грузовик и даже повозка обдают их облаком пыли. Белое платье Джейн стало серым, как мостовая. А такого скопища жирных, зеленоватых, словно осатаневших мух он в жизни еще не видел.
— Не выдумывай. Ничего он не спятил. Просто у него легкие больные. Он мне очень нравится. Только когда к тебе не пристает.
Она швыряет кулек с недоеденной картошкой под ноги лошади, которая привязана рядом к столбику и смотрит на них большими печальными глазами. По ее бокам ползают мухи. Сначала лошадь отгоняла их, била себя копытом по животу, но потом смирилась, покорно принимая свою участь.
— И почему это ей не нравится картошка?
Лошадь нагнула голову к кульку, потрогала его губами и снова застыла в грустной позе, всем видом показывая, что она уже ничего больше не ждет от жизни.
— Да потому, что картошка без ботвы. А может, уксус ей что-нибудь неприятное напомнил?
— Я тебя не люблю, Пушистик. Вечно ты выдумываешь какие-то глупости.
Она залпом выпивает полбутылки кока-колы и быстро прикрывает губки ладошкой, чтобы скрыть отрыжку.
— Сейчас принесу тебе мороженое.
— Я больше ничего не хочу. Ты же видел, я даже картошку не доела.
Но он все-таки идет за мороженым и, уже возвращаясь к ней, с радостным изумлением думает, до чего же хорошо, когда тебя в большом городе, в уголке, на тротуаре, ждет кто-то, и не просто кто-то, а девочка, можно сказать, его девочка — ведь он твердо решил взять ее под свою защиту.
Не говоря ни слова, она сосредоточенно лижет мороженое, спешит, чтобы оно не растаяло от жары. Потом возвращается к прерванному разговору:
— Знаешь, Крыса весь какой-то электрический, как провод, я все боюсь, вдруг мне в лицо искры полетят или у него из-под ногтей пламя вырвется.
— Помнишь, он сказал, что в стакане у него осталось вот столечко?
— Я же говорю, что он сумасшедший. Мне он не нравится, но он меня интересует, — заключает она голосом, словно вскарабкавшимся на высокие каблуки.
— Кто бы мог подумать, что он так играет на гитаре?
— Да я же тебе об этом говорила. У него пальцы какие-то особенные. Вообще-то он ни на кого не похож. Потому мне и интересно, что он еще выкинет.
— А в другой жизни он мог бы стать большим человеком. Например, большим музыкантом или еще кем-нибудь… Но ведь справедливость выдумали те, кому в жизни повезло.
Она уже доела мороженое и теперь не спеша допивает кока-колу, на ее маленьком белом лбу даже появились морщинки — так крепко она задумалась.
— Справедливость… Слово какое-то странное… — Она будто перекатывает его во рту вместе с кока-колой. — Удача, везение — так оно проще и вернее. Вон посмотри, старик на костылях протягивает шляпу, как тарелку. Раз он не может ходить, почему у него нет машины?
— Да зачем она ему, он бы все равно не смог водить.
Она встает, отряхивает платьице, которое, правда, не становится от этого белее, приглаживает волосы ладошками и с видом важной дамы отступает на шаг.
— Я красивая, как по-твоему?
Он не успевает ее предупредить. Попятившись, она наткнулась на калеку-старика; к счастью, тот вовремя заметил ее маневр и, чтобы не упасть, изо всех сил налег на костыли. Но старик все равно разорался, и, бросив в его шляпу все оставшиеся монетки, он берет Джейн за руку и тащит за собой.
— И совсем ты не красавица, а просто воображала, да еще калек толкаешь.
— А ты снял свои уродливые башмаки и сразу стал задавалой. А еще хотел, чтобы я с тобой убежала на всю жизнь!
Миновав маленькую церквушку, она останавливается перед угловым домом с желто-красной вывеской.
— АБДУЛА И СИРУА, КОЛОНИАЛЬНЫЕ ТОВАРЫ И ФРУКТЫ, — медленно читает она. — Это и есть магазин твоего дяди? Разве он араб?
Он смеется и сам читает вслух надпись.
— Араб? Вот уж никогда бы не подумал. Я знал одного верблюда, которого звали Абдула, но этим верблюдом был Балибу. Мой дядя не хозяин лавки, он какой-то там секретарь. Так что Абдула — это не он.
— Зайдем к нему? Он со мной бывает очень добрым, когда никого вокруг нет, я ведь тебе рассказывала…
— Я сегодня не пришел к обеду, представляешь, что тетка ему наговорила! И потом, мы с ним вчера поссорились — он не хотел отвечать на мои вопросы. Вот я и решил убежать с такой страшилой, как ты.
— А-а, боишься!
Она тащит его на другую сторону улицы и в восторге застывает перед давно не мытой витриной, где выставлены большие прозрачные кувшины причудливой формы, наполненные порошками и зернами всех цветов радуги.
— Давай зайдем. Представляешь, как там пахнет? А при мне он тебе ничего не сделает.
— Ты что, думаешь, я его и правда боюсь? Еще чего! Пошли!
Они попадают в длинную темную комнату, где пахнет лишь затхлостью и пылью; в самом ее конце за высоким деревянным барьером стоят столы, за ними сидят люди, склонив головы под лампами, свисающими с потолка. Джейн сейчас же направляется к кувшинам, но они задвинуты в глубину витрины — ей до них не дотянуться. Она шумно втягивает носом воздух и кривит губы.
— Пахнет тут только горчицей и перцем. Чтобы торговать ими, вовсе не надо быть арабом. Так где же твой дядя?
— Понятия не имею. Наверное, там, за барьером.
Он совершенно убит этим мрачным магазином, где не вытирали пыль, наверное, тысячу лет. Образ дяди совсем тускнеет в его глазах. Чем может здесь заниматься образованный человек? И неужели у хозяина такого вот сарая сын — полковник на фронте? Дядя, конечно, все выдумал, а тетки просто никогда сюда не заглядывали.
Джейн храбро подходит к барьеру, и вид у нее такой, будто она всю жизнь только и делает, что покупает перец и горчицу. Он плетется следом, мечтая увидеть хоть картинку с верблюдом, если уж нет больше ничего диковинного в этом заведении, где все спит вечным сном. И когда он становится рядом с ней у барьера, тоже ничего не происходит. Никто даже не шелохнулся.
— Где же он? Да позови ты его!
Он поднимается на цыпочки и с изумлением узнает дядю: значит, вот он каков на самом деле, когда ни он, ни тетки его не видят, теперь понятно, почему у него нет гонора.
— Кости кукушки в лягушке… — вот что ему хочется крикнуть в самый последний раз, потому что теперь он уже не верит в свое волшебное заклинание, просто это глупая выдумка сопливого ублюдка, который только и умеет, что играть словами, — ведь дядя оказался толстым господинчиком в козырьке и нарукавниках, как две капли воды похожим на всех остальных; дядин авторитет разбивается вдребезги, а вместе с ним рушится и все вокруг, и, как ни крути, приходится смириться и с этим последним разочарованием — впрочем, он ждал чего-то в этом роде с той самой минуты, как вышел на волю; так змея с молниеносной быстротой скользит в высокой траве и вдруг оказывается на огромном голом камне, и спрятаться ей некуда.
Пять или шесть совершенно одинаковых дядей в нарукавниках застыли по ту сторону барьера под низко висящими лампами; перед ними огромные книги, чернильницы, ручки — словно они все еще школьники, которых забыли выпустить из класса, и за эти долгие годы они успели поседеть, так и не дождавшись звонка на перемену. Заговорить сейчас с кем-нибудь из них — все равно что снять со стены картину, которую не трогали уже много-много лет; сними ее — и стены вокруг покажутся совсем серыми, мрачными и грязными.