Юровские тетради - Константин Иванович Абатуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боишься?
— Так ведь… Погодь: а ты не побоишься? — в свою очередь спросил Шаша.
Я скрипнул зубами:
— Дать бы им всем по морде, проучить бы…
Домой шел я злой. У крыльца заметил следы кожаных сапог. Только один Топников летом и зимой ходил в кожаных сапогах. Значит, следы его. Что же привело партийного секретаря в наш дом? Уж не узнал ли он обо всем — и об угрозах отцу, и об этом Демкином кинжале? А может, что-то знает еще о дяде Аксене, о Капе?..
Я быстро прошел в сени. Открывая дверь в избу, услышал негромкий мягкий голос Максима Михайловича. Прислушался: нет, ничего ни о Демке, ни о подметных письмах, ни об Аксене, только что-то обещал и успокаивал мать: «Все будет хорошо, Петровна». О чем же он? Не задерживаясь больше, шагнул вперед. Топников, сидевший у краешка стола со своей неизменной полевой сумкой, напротив матери, державшей в руках какую-то бумагу, поднялся навстречу мне.
— А, работничек всемирной армии труда! Здравствуй! — пожал мне руку и, нащупав мозоли на пальцах, мотнул головой: — У-у, заработал трудовые отметины. Поздравляю!..
Он усадил меня на лавку и рядом сел сам.
— Да ты, голубчик, что-то скушноват, — заметил, глядя мне в глаза. — Не пристало это рабочему классу!
Мне смешно стало: я — рабочий класс! Шутит что-то сегодня дядя Максим. Но что он все-таки обещал маме? Я спросил. Топников указал на бумагу, что держала мать:
— Разрешение принес на кредит.
— Кузеня, будет у нас лошадка. Новая. Слова тебе, господи, — прижимая к груди бумагу, перекрестилась мать.
— Господь тут, Петровна, ни при чем, он такими делами не занимается, — улыбнулся Топников.
Я вспомнил, что говорил мне Тимка про отца: «Выслужится, ему дадут, и меня весть Топникова не столько обрадовала, сколько смутила.
— Только нам? — спросил его. — А другим?
— Будет и другим, но не всем сразу. Возможности наши пока небогаты, — ответил он.
Порывшись в сумке, Топников достал истрепанную по углам брошюрку, которая, по-видимому, уже немало побывала в руках. Заглянув в нее, сказал:
— Прочитал бы я тебе кое-что из этой книжицы. Тут и о кредитах сказано, да некогда. Надо в Перцово. Мужики звали на собрание. Какой-то негодяй пустил там слушок, что их будут душить налогами. Мы, видишь, даем кредиты, ссуды, а кто-то налогами пугает.
— Про то и у нас слышно, — сказала мать.
— Интересно, кто такие слушки разносит. Фамилии не назовешь?
— Бабы болтают.
— Может, тоже Лабазничиха? — вмешался я.
Мать строго поглядела на меня — не велела встревать в разговор.
— Нет, почему? — возразил Топников. — Как я понял, наезжая питерщица приходила к вам?
— Ага, ага, — закивал я.
— Кузеня! — прикрикнула на меня мать и к Топникову: — Не слушай его, Максим Михайлыч.
— Кого же слушать? — Топников встал, прошел взад-вперед и снова сел. — Партийная конференция, — указал он на брошюрку, — велит бедноте и середняку помогать, а тут такое!.. Нет, надо узнать, откуда же такие слухи? И по рукам! Молчать тут нельзя.
Мама виновато опустила голову. Когда Топников ушел, я спросил ее, почему она не велела говорить о Лабазниковой, чего опять испугалась. Ответила она не скоро.
— И верно, боюсь я чего-то. Как подожгли у батьки лавку. С тех пор… Народ, Кузя, всякий, узнай-ка, у кого что за пазухой, с кем ладить, кого слушать. Вот и эту бумагу держу, а сама дрожу: вдруг она поперек горла кому-то придется… Ты коришь Лабазничихой. А она — сила. Прежде Лабазниковы всю округу в руках держали. Знаю их! Ежели обозлятся, не жди хорошего, со света сживут. Бывало уж такое…
— Чудная ты, мама. Теперь другое время. Вон папа не боится. Ему записки шлют, грозят расправиться. Может, те же Лабазниковы. А он им — фигу. Папу им не взять! Папа им…
— Кузеня, что ты говоришь! — вскинулась мать. — Господи, господи, какие еще записки? Так и чуяло сердце — новая беда крадется.
Она закрыла лицо руками и заплакала.
— В такое-то время, при таком-то моем положении… — зажалобилась сквозь плач. И, подняв голову, протянула со стоном:
— Ведь мне, Кузеня, скоро ро-одить…
Час от часу не легче! Я вконец растерялся. Глядел на мать и хлопал глазами. Как теперь успокоить ее?
Ясно, не надо было говорить о записке, папа не говорил ей, жалел, а я — нате вам. Дурень, дурень! Но разве я знал?
— Мама, не реви, а, мам? — начал упрашивать я. — Не надо.
— Господи, какие муки мученические ждут меня, в такое-то время, — стонала она.
Этот стон и вовсе ввергнул меня в уныние. С папой, может, еще ничего и не случится. А с мамой? Я еще помнил, когда появлялся на свет Коля-Оля. Ночью разбудил меня надсадный мамин крик: «Умираю, простите, люди добрые!» Я лежал на полатях и в чем был бросился к соседям. Отчаянно застучал в калитку: «Спасите, мама умирает!» Соседка провела меня на кухню, велела сидеть спокойно, а сама к нам. Только утром вернулась она и приказала идти домой к красавцу новорожденному братику. Братика я увидел — лежал наш Коля-Оля в люльке, крохотный красный комок со сморщенными по-стариковски губами. Чего в нем красивого увидела тогда повитуха?
А к маме меня не пустил отец. Она лежала на кровати, в пологе. Отец был печален. Целую неделю мать не вставала, лежала пластом. Приходили к ней какие-то бабки, приносили разные снадобья, жгли лампадку, но ничто не помогало. Несколько раз она прощалась с нами, готовясь к смерти. И, наверное, умерла бы, если бы отец не привез откуда-то издалека доктора.
Так было, когда мать была еще помоложе. А теперь она уже не та. Да вот и эти хождения Лабазничихи, и угрожающие записки папе.
Как же тяжело быть мамой! И тут подумалось, что, может, она так же мучилась, так же была на краю смерти, когда рожала Алексея, меня, Митю, Вову да еще двух Костенек, которых я не знал, потому что пожили они, сказывают, мало, когда меня не было еще на свете. Если так, то мама умирала семь раз! А теперь подстерегало ее самое страшное. И ничего уже сделать нельзя, никто уже не облегчит ее участь.
Ой, мама-мама! Что только ждет тебя! Страшно подумать. А ведь мне скоро опять на «чужую сторонку», вот пролетит масленичная неделя — и в дорогу. Как же без меня-то? Сбегают ли братишки к соседям за повитухой? Вдруг проспят, не услышат?
Чувство тревоги все больше охватывало меня. Я встал, начал гладить маме голову, расправляя волосинки