Гефсиманское время (сборник) - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творчество – великая благодать. Но сам Творец, наделяя художников способностью преображать действительность, жестоко защищает от человека цельность и смысл мира как своего творения необратимостью расплаты.
Есть сила гения, пробивающая запретное, недоступное людям, – и этот гений, этот Проводник или Поводырь людской в зону роковых превращений будет за свое знание о ней назначен к точно такой же по своему смыслу расплате: его знание, будто недоимка, станет его же роком – долгом, что взыскан будет отнятой волей к жизни. Платонов воссоздавал действительность новозаветного детоубийства, но свидетелем русской истории как пути на Голгофу с закланием Агнца на ее вершине стал человек не близкий к Богу, а тот неотвратимо далекий от Него, кто в своем воображении или сознании связал в одно космическое событие физическую смерть Агнца – и духовную Бога. Своими муками на кресте Сын Божий искупает первородный грех и после, с Его воскрешением из мертвых, людям открывается путь в бессмертную жизнь, в Царствие Небесное. Платонов без всяких сомнений понимал эту библейскую причинность – но всю силу своей духовной веры обратил в отрицание всеискупляющей жертвы, видя в смерти Агнца и смерть Бога, понимая строительство мира на жертвенной крови как апокалипсическое его крушение… Платонов не поверил в воскрешение через смерть. Платонов, осознавая мир как творение и присутствие в нем высших сил, не поверил в отцовство Бога.
Природа, космос, ребенок – священный круг платоновской прозы. Но в этом круге мироздания пусто место Бога. Идея воскрешения погибших, восстания человека из царства мертвых внушена Платонову не верой в Бога, а неверием в его отцовство над природой и людьми. Воскрешающая сила по Платонову – любовь, но опять же не к Богу. Это любовь, исступленно не признающая смерти, то есть природное вживание в сотворенное твоей же любовью существо. Платонов говорит, что вечна любовь матери к своему ребенку и неистребима никакой силой. Также понимает он любовь как вживание души Отца в душу Сына. Рушит эту вечность любви не смерть как таковая, а посыл волевой к смерти. Отец не может послать на смерть, если любит своего Сына, воскрешение же из мертвых невозможно без любви. Платонов вдохновляется самой идеей воскрешения, отцовской по своей сути, и верит в ее действительность, в дарованную после смерти вечную жизнь, как в посыл любви. Ему было страшно, что перерождаются природа и человек, исчезая как источники любви. И все уже творчество Платонова – есть преодоление этого страха, по сути, страха смерти.
Платонов писал о смерти. Так как смерть не может быть безлична, то писал о смерти человека, коровы, растения – живого существа: что было смертно, то было для него, парадоксально, и живое – одушевленное отцовской любовью или детской слабостью страдания. Платонов заворожен не самой гнетущей картиной умирания, а смертью как трагическим преображением вещества существования , то есть живого, и все его герои также находятся в этих странных – завороженных, медленных отношениях со смертью. Духовно он следует этапами смерти, одолевая главные ее состояния для человека: свидетеля чужой смерти; утрачивающего любящего или любимого; расстающегося с родным существом; умирающего в силу естественного прекращения сил или совершающего самоубийство; идущего на смерть как на воинский подвиг; приговоренного к смерти и ждущего казни; новорожденного на свет в природной мене со смертью… Последнее стало фабулой «Счастливой Москвы» – эпилогом к великой личной теме.
Толстой и Достоевский таили в себе страх как сомнение, только давая понять, что место любви к Богу в человеческих сердцах опустело и душа без любви влечется к преступлению, но любовь убита в человеке не чем иным, как испытанием справедливости мира Божьего, по сути – испытанием веры. Эта недосказанность предвосхищала неизбежное появление в России того, кто должен был все досказать. Наступивший век давал своей стихией невиданную свободу новому гению и готов был к откровению о начале апокалипсиса. Из отмеченных избранничеством Платонов выдержал все простые, но и неимоверно тяжкие испытания: он не предал самого себя и не зарыл в землю написанного, – тот, кому дано было ощущать всю меру страха, оказался не сломлен и не разрушен страхом. Гений же апокалипсиса и должен был – преодолеть Страх.
Читая, мы изучаем книги, только если в них заложено некое задание. Каждая книга содержит какое-то знание о жизни, но не каждая содержит в себе задание. Проза Платонова есть главный рассказ о бытии человеческом, но в ней нет самого библейского задания, так как это рассказ о жизни человеческой без Бога. Это откровение – но весть не о будущем, а об уже начавшемся: о вступлении в действие тех сил, которые обрекают человечество на умирание.
Сегодня, однако, внушается, что проза Платонова – это изысканное языковое яство, и только. Блюдо для гурманов. И так совершается обман, или подлог, потому что он никогда не писал для эстетов. Его творчество было обращено прежде всего к простым людям, а слова и мысли также ясны и просты. Он не создал духовного учения, но взгляд его на человека и на мир как цельность содержит в себе ценнейший нравственный и духовный опыт – философию существования . Творчество Платонова – это не только мир его прозы, но весь путь от книги стихов «Голубая глубина» до недописанной драмы «Ноев ковчег». Оно движется духовными этапами и свободно по форме. Он драматург и сценарист, сказочник и очеркист, прозаик и поэт, читатель и критик, научный изобретатель и философ. Но во всех своих творческих ипостасях Платонов един, потому как все соединяет и объемлет в себе гений – такая сверхъестественная цельность воли и природного дарования в человеке, что уже не требует творческих поисков той же самой цельности и ведет только путем открытий. Приход к определенной художественной форме для гения – суть внешнее. К ней ведет его не поиск самой формы как цельности, а предчувствие открытия. Выбор между жанрами и родами искусства здесь существенен только как выбор того или иного способа заявить об открытии. Великая картина платоновского творчества – это не копия с реальности тех самых лет и не сюрреалистическое преображение реальности, а явленная действительность будущих событий. Это то, что можно назвать «фантастикой», если не верить в единство всех бывших и будущих событий. Платонов создал новый духовный простор там, где все было без него кромешно спрессовано смертью и ощущением конца. Он исповедовал любовь, и как последнее спасение – воскрешающую любовь к мертвым. Не к мертвецу, а к тому ребенку, которым предстает перед смертью каждый человек. Преданность этой любви и этому сознанию в Платонове были таковы, что если бы Бог был смертен, именно тогда он бы ощутил Его живым – и уверовал бы в Него, и возлюбил. И это страстное подлинное отрицание Бога более всего свидетельствует о религиозности Платонова и об искреннем осознании им Бога как вечности, против которой он восставал.
Тайна исповеди
Дневник – это пожизненное заключение в свое одиночество, а для писателя – еще и последняя его книга. Роковая, созданная и хранимая только памятью… Свой дневник писатель Юрий Нагибин писал не для современников. Важно понимать «Дневник» как человеческую исповедь, но каковы масштабы этой исповеди?
Нагибин прожил в этой книге громадную и тайную жизнь. Поразительно, как рано начинает он писать и уже в первых записях – не судорога дневниковая, а пронзительная в образах и чистая, ясная по языку проза. Начинается дневник войной. Смертные зимние бои вокруг Ленинграда. Мерзлые трупы лошадей – все, что осталось от апокалипсиса, ледник. Затравленный страхом офицерик где-то при штабе, в глухой сонливой норе. Пишет, чтобы не сойти с ума, пытаясь отдавать отчет каждому прожитому дню. Такое вот начало. Когда обрывается дневниковая запись, это уж восьмидесятые годы, то рукой старика – не жалкого офицерика, а великолепного благополучного писателя – будет так же мучительно все кончено, оборвано. Но тут и происходит чудо. Когда обрывается жизнь Нагибина и его путь светский в литературе, тогда и рождается другая личность, другой путь, то есть другая проза, его «Дневник»: произведение, которое существует в громадном историческом контексте… Когда я начал читать «Дневник», то вспомнил поневоле факт из биографии Солженицына, как он попал в лагерь. Он ведь написал другу с фронта, где смело высказался о вой не, о Сталине, – и это письмо, перехваченное смершем, изменило всю его судьбу, да и судьбу русской литературы. Но что было бы с Нагибиным, откройся его дневник, попади он сам в лагерь?
Тот факт , что вел он свои записи непрерывно, скрыто, создавая все годы жизни единый массив прозы, главный для него потому, что в него входило все то, чем он и жил, чего не мог не писать, по сути-то есть соединение судьбы с талантом, тогда как у беллетриста Нагибина – мастерство есть, но судьбы нет. Повторяю, это книга о времени. Пытаясь осознать происходящее, Нагибин так раскрыл, выразил то время, в котором жил, что оно-то и оказалось ясней его запутавшейся, порой озлобленной души: страдая от бессилия, но и не имея такой веры, убеждений, мужества, чтобы бороться, человеческий герой «Дневника» не становится мучеником, потому что страдания его лишены святости, но «мильоном терзаний» разоблачает свое время.