По наследству. Подлинная история - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты нет?
— А я знаю? А что, если он все это просто-напросто напридумывал для книги?
В августе наша семья собиралась отпраздновать отцовский день рождения в Коннектикуте — мы отмечали его там все восемь лет после смерти мамы, но праздник пришлось отменить, потому что по мере того, как лето шло на убыль, здоровье отца все ухудшалось. Передвигаться по квартире в одиночку даже с новой четырехопорной тростью было для него рискованно, а уж выйти на улицу — и подавно. Прогулки с распеванием песен под ручку с Эйбом кончились, затем ему стало трудно глотать, при питье он заходился кашлем, давился. Эти напасти он приписывал затяжной простуде, на самом же деле разросшаяся опухоль начала давить на ту часть мозга, которая ведает глотанием.
В отличие от отца, я ожидал чего-то в этом роде, потому что чуть больше года назад, когда мы отказались от нейрохирургической операции, доктор Бенджамин предупредил меня, что на следующей стадии отцу станет трудно глотать. Я связался с доктором Вассерманом, хотел узнать, как — если это вообще возможно — помочь отцу. Нам велели сделать какие-то анализы, анализы подтвердили, что еда попадает в дыхательные пути, и, если пища или питье будут через дыхательные пути проникать в легкие, у отца не ровен час разовьется пневмония.
— Ему бы лучше перестать есть, — предложил Гарольд Вассерман.
Его слова меня ошеломили, я спросил, что он хочет этим сказать, и Гарольд объяснил, что, если кормить отца через введенный в желудок зонд, пневмонию можно предотвратить. Гастростомия — вот как это называется.
— А со слюной что он будет делать?
— Выплевывать, — сказал Вассерман. — А еще слюну можно удалять отсосом.
Настал час расплаты, подумал я, не решились на операцию — и вот вам.
— Дела идут все хуже, сказал я брату; и еще несколько недель мы не перечили отцу, когда он утверждал, что причина в простуде; пока ему не станет совсем худо, — а мы не сомневались, что ухудшение не замедлит наступить, — мы решили не отягчать его жизнь и не объяснять, почему ему трудно глотать. Тем не менее, он и сам почуял, что дела его плохи: когда в телефонном разговоре я спросил его, не стало ли ему легче есть, он принялся уверять, что никаких трудностей у него нет и не было.
— Мне трудно глотать, только если я пью что-то сладкое.
— Мне трудно глотать, только если я ем что-то очень горячее, и т. д.
— У меня скапливается мокрота из-за простуды, — сказал он. — И ни на какую операцию на горле я не пойду.
— Никто и не говорит об операции. Но, как я понимаю, глотать-то тебе все-таки трудно.
— Ничего подобного. Все в порядке.
Тем временем настало лето, и с утра пораньше я, пока не началась жара, проходил быстрым шагом не меньше семи километров, а под вечер, проработав еще день над романом, который, можно сказать, кончил, полчаса плавал в бассейне. Несмотря на то, что меня постоянно снедала тревога за отца, я давно не чувствовал себя так хорошо: я практически отредактировал «Обман», а кончая книгу, неизменно испытываешь радость и облегчение. Однако в самом начале августа, когда я пошел поплавать в бассейне, стряслось нечто непредвиденное, и на этот раз не с отцом, а со мной: проплыв без труда бассейн из конца в конец, я почувствовал, что голова у меня раскалывается, сердце бешено колотится и я задыхаюсь. Цепляясь за край бассейна, я говорил себе: «Тревога — вот что причиной. Что тебя тревожит?» — такого рода вопросами, если тебя прихватило, обычно достает ума не задаваться до пришествия психотерапевта. То, что грядущее уготовало моему отцу, извело меня не только душевно: я чувствовал себя ужасно, уверял я себя, потому что после долгих месяцев мучений отцу отныне предстоит еще и жить с зондом в желудке.
Диагноз мой оказался ошибочным. Я почувствовал себя скверно, проплыв бассейн из конца в конец всего раз, потому что за пятьдесят шесть лет буквально каждую магистральную артерию в моем сердце закупорило, если не на сто, то на восемьдесят процентов, и мне того и гляди грозил обширный инфаркт. Через сутки после того, как я, хватая ртом воздух, выкарабкался из бассейна, меня спасли от инфаркта, поставив в срочном порядке пять шунтов, — иначе я сошел бы в могилу раньше отца, и ему пришлось бы хоронить меня.
В два часа ночи перед операцией, когда симптомы приняли опасный для жизни характер и с пяток интернов, ординаторов и сестер деловито сновали у приборов, отражающих, как ухудшается мое состояние, позвонили хирургу: узнать, не захочет ли он изменить свои планы и приступить к операции незамедлительно. Я осознал, что никогда не ощущал такой слитности с отцом: со времен колледжа, когда я тайно проводил в аудиторию его, интеллектуального гомункулуса, за чье развитие чувствовал такую же ответственность, как за свое, наши жизни не были так взаимосвязаны и жутковато взаимозаменяемы, если не идентичны. Почти что бездыханный посреди этого медицинского коловращения, я смотрел — трезво, потрясенно — в лицо неотвратимости, которой был исполнен теперь каждый миг его жизни.
Разница, конечно же, заключалась в том, что я после операции чувствовал себя так, будто возродился — возродился и разродился разом. Мое сердце, а оно до операции бог знает сколько лет получало, по всей вероятности, лишь двадцать процентов от должного объема крови, теперь насыщалось кровью вдосталь. На больничной койке я по ночам улыбался сам себе: мое сердце представлялось мне младенцем, который кормится не молоком, а кровью, отныне беспрепятственно циркулирующей по новым, пересаженным из моей ноги артериям. Такой же восторг, думал я, наверное, испытываешь, когда кормишь грудью ребенка, — резко, как бьет барабан, билось после операции не мое, его сердце. И я, так чтобы не услышала ночная сестра, шептал этому младенцу: «Соси, соси сильней, это всё — тебе, всё — для тебя…» — и никогда в жизни не был счастливее.
Не знаю, в какой мере сопровождающуюся этой литанией иллюзию и эйфорию можно объяснить тем, что меня спасли от смерти, а в какой — последствиями тяжелой, длившейся пять часов анестезии, но несколько ночей после операции, когда я то и дело просыпался от боли в грудной клетке, меня бесконечно радовала мысль, что я кормлю свое вновь народившееся сердце; в эти долгие часы я, не напрягая воображения, чувствовал себя так, будто я — обоеполо — причастился безумной радости материнства. Сейчас — задним числом — меня поражает, что в безудержных фантазиях тех первых послеоперационных ночей я представлялся себе чуть ли не двойником мамы в ту пору, когда она кормила меня грудью, — так же, как в те тревожные, чреватые опасностью часы накануне шунтирования, чувствовал, будто замещаю, подменяю — приношу себя в жертву вместо — моего слабеющего день ото дня отца, которому за обедом вставала поперек горла надвигающаяся смерть. На больничной койке я был не один: там со мной лежала семья из четырех человек.
Я рассчитывал утаить операцию от отца, пока не встану на ноги, а если удастся, и навсегда, но не тут-то было. В четверг вечером, перед операцией, всего за несколько часов до того, как мне стало совсем худо, я позвонил ему из кардиологического отделения, и так, будто звонил из дому, из Коннектикута, сказал, что меня попросили выступить на литературной конференции взамен внезапно заболевшего писателя и что субботу и воскресенье я проведу в Ньюхейвене, а позвонить оттуда мне будет сложно.
— И сколько тебе заплатят? — спросил он.
— Десять тысяч, — сказал я: эту несколько завышенную цифру я взял с потолка, рассчитывая, что она его безусловно порадует и отвлечет от дальнейших расспросов — так оно и оказалось.
— Отлично, — сказал он, однако, судя по его тону, он считал, что по моим заслугам мне причитается никак не меньше.
В воскресенье вечером, часов через шестьдесят или около того, после операции, я позвонил ему снова, объяснил, что голос у меня слабый, оттого что я весь уик-энд выступал.
— Они тебе заплатили?
— Еще бы. Банкнотами в один доллар. Чтобы привезти гонорар, им понадобилась тележка.
— Вот и хорошо, — он засмеялся. — Выходит, ты не зря потратил время.
После этого я еще несколько дней каждое утро уверял его по телефону, что ничего особенного в моей жизни не происходит, пока мне в палату не позвонила дама из больничного отдела по связям с общественностью и не сказала, что с ними связались «Ньюс» и «Пост» и попросили рассказать, как я перенес операцию. И хотя дама заверила меня, что ничего им не сообщила, все же какую-то информацию, по ее мнению, они опубликуют. Из опасения, как бы мой отец — а он совсем зачах, и без того в чем только душа держится, — завтра же, ничего не подозревая, не наткнулся на сообщение о моей операции в хронике или не узнал о ней от кого-то, кто позвонит ему поболтать о том, что прочел в газете, я собрался с силами и позвонил в Нью-Джерси.