Молитвы о воле. Записки из сирийской тюрьмы - Катерина Шмидтке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пару раз до меня донеслось слово «макдус»56, и это сильно взволновало мой желудок. Прошло еще несколько минут, и я опять услышала его. Я не выдержала, повернулась к ним и спросила:
— Макдус? Какой макдус? Где макдус?
Нахед и Марьям расхохотались.
— Да нет! — давясь хохотом и хлебом, сказала Нахед. — У нас нет макдусов. Просто мы здесь уложены как макдусы в банке57.
Мне было приятно слышать смех Нахед, и я села, чтобы поболтать. Рассеянный свет фонаря смотрел в потолок. Он был очень тусклый, но все же можно было разглядеть всю камеру. И я поняла, что имела в виду Нахед. Все женщины были буквально вжаты друг в друга. Ноги, руки и головы были переплетены и лежали порой в три уровня. Только несколько человек могли спать на спине или на животе, и платой за это было то, что другие клали им ноги на спину или голову на живот. Все остальные спали на боку или сидя. Не было ни одного свободного сантиметра!
Я посмотрела на Нахед и сказала:
— А я бы сейчас все отдала за один макдус!
Нахед расхохоталась еще громче.
— Пожалуйста! — сказала Марьям и указала подбородком на камеру: — Вон их сколько!
Я тоже засмеялась.
Какая-то женщина проснулась и недовольно произнесла:
— Что вы хохочете-то? Совесть есть?
— Вон, еще один макдус проснулся, — сказала Нахед и опять залилась смехом.
От этой шутки захохотала Патрон, и от ее раскатистого голоса проснулось еще человек семь.
Патрон села, с трудом высвободившись из-под чужих ног и рук.
— Смейтесь, смейтесь, — сказала она. — Если завтра нам суждено умереть, то сегодня мы будем улыбаться! Улыбайтесь им назло!
Я посмотрела на лица проснувшихся женщин и девушек. Фатима, Заира, Айя, Патрон, Мадина, Динара и Фати щурились и терли глаза спросонья. Все они улыбались.
День восемнадцатый
Утром Марьям предложила мне снять штаны.
— Зачем это? — опешила я.
— Как зачем? Ты чувствуешь вот это? — спросила она и показала волнообразное движение рукой.
Марьям говорила про платяных вшей. Ей захотелось помочь их подавить, чтобы мне полегче дышалось. Меня это очень тронуло, и я сняла штаны. Свои спортивные штаны я носила уже лет семь, и было очень неприятно обнаружить в них несколько сотен чьих-то яиц. В штанах была хлопковая подкладочка, ну настоящий вшивый рай.
Марьям вывернула их наизнанку и яростно принялась за работу, но когда за очередным швом она обнаружила еще кладку штук на пятьсот, то была вынуждена признать, что мои штаны обречены. Я согласилась и достала джинсы. Теперь это новый инкубатор для моих маленьких сожителей.
***
Девушка с розовыми косичками посмотрела на меня и, гадко усмехнувшись, сказала:
— Эх, Русия! Если бы ты в ту ночь провела ночь с тем полицейским, то сейчас пила бы коктейль в гостинице, а не сидела здесь…
Меня эта фраза вывела настолько, что я замахнулась на нее, но Нахед вовремя схватила меня за шиворот и прижала к себе, чтобы не случилась драка.
В камере стало душно. В легких что-то свистело. Чесотка сводила с ума. Страшный зуд, но стоило почесать, как было невозможно остановиться, кожа лопалась, в рану попадал соленый пот, обжигая, словно раскаленное масло, и я проклинала все.
Я всегда думала, что не признаю компромиссов. Я всегда думала, что живу по принципу: «Смерть или свобода!»
Сегодня не спала всю ночь и вдруг поняла, что голодовка ведет меня к смерти. Действительно к смерти. Я докатилась до точки, когда пришло осознание, что вот-вот наступит конец. Все лишнее отвалилось. Если я продолжу голодать, то непременно умру. Сколько у меня дней? Десять? Двадцать? Или больше?
У нас нет шансов вырваться отсюда. Скорей всего, мы здесь и помрем, а наши тела закопают в пустыне, и даже в разных местах, ведь умрем мы с Кристиной не в один день. И до сих пор мне казалось, что если мы все равно умрем здесь, то пусть лучше это случится как можно раньше. Но сейчас я подумала, что это не так. Оказывается, и взаперти есть что-то, ради чего стоит жить.
Сегодня восемнадцать дней, как я здесь. Я чувствую, будто меня прижали к стенке. Дальше мне идти некуда.
У меня отобрали способность кого-то жалеть, кому-то сочувствовать, даже если человека убивают в метре от меня. Если где-то и звонил колокол, то я оглохла.
Меня растоптали, а вместе со мной — и чувство достоинства, гордости и даже мое чувство юмора. У меня больше ничего нет. Но когда я думаю, каково мне было бы, умри вдруг Кристина, то сразу начинаю тонуть в чувстве жалости к себе. Наверное, нам было суждено оказаться в тюрьме вместе, потому что поодиночке мы бы этого не выдержали.
Еще я думаю о Нахед, Умм Латыф, Марьям, Патрон и Зиляль. Они стали мне дороги. Мы с ними знакомы-то всего ничего, но я знаю почти все об их жизни на свободе и об их страданиях в тюрьме. Их надежды — мои надежды. Их дружба — это то, что я не хочу терять.
Да и что я могу сделать? Умереть назло полицейским? Но правда в том, что я хочу жить. Я люблю жить.
Мне стыдно признавать, моя гордыня требует идти до конца, но это так глупо — умирать назло надзирателям. Наверное, только мне в голову могла прийти такая идея. К чему все это? Им все равно! Каждый день здесь кто-то умирает, здесь никто не ведет счет мертвецам…
Как бы это ни ущемляло мое самолюбие, но сегодня, сейчас, я поняла, что даже в этих условиях, терпя бесконечные унижения и наблюдая каждый день пытки и смерть, я могу здесь жить.
Наверное, я и не человек больше. Раньше я им была, но сейчас ничего не осталось. Может, лучше я здесь умру, ведь даже если вернусь домой, то жить, как раньше, не смогу. Стану ли я такой озлобленной, как девушка-розовые-косички, или такой потерянной и отчаявшейся, как девушка-снайпер?
Я не спала до шести утра, а когда отключили свет, совсем раскисла и заплакала. Нахед услышала мои всхлипывания и положила свою горячую ладонь мне на лоб, а потом провела рукой по волосам.
— Знаешь, Нахед, — сказала я ей, — завтра я начну есть.
На мгновение она замерла,