Йод - Андрей Рубанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть позже фотограф все же сумел заснять писателя шагающим по улице. Причем в этот момент мимо проезжал необычайно живописный тип на шикарнейшем мотоцикле, в немецко-фашистской каске, мотоцикл был музыкальный, из особых дыр в его теле неслись оглушительные звуки железных маршей, а следом катил черный джип – видимо, с охраной, и обладатель каски посмотрел на писателя с любопытством и обидой. Не менее двухсот тысяч долларов были заплачены за каску, мотоцикл с музыкой и джип с охраной, а фотограф ловил в объектив не джип и мотоцикл, а тощего пешехода в черной майке.
Писатель в тот момент ухмыльнулся про себя. Не сказать, что пережил момент торжества, но какие-то положительные эмоции все же согрели его.
Когда-то он тоже хотел мотоцикл, и джип, и охрану. Он не умел быть бедным и всю свою взрослую жизнь, с двадцати лет до сегодняшнего дня, ходил с полными карманами. Наладил судьбу так, чтобы не нуждаться. Всегда была хорошая одежда, и жилье, и возможность посидеть с друзьями в кабаке, а потом заплатить за всю компанию. То есть писатель умел поддерживать определенный приличный уровень жизни. Но вот большие деньги, капиталы – не покорились ему, не шли в руки, и к тридцати семи годам (роковая дата для поэта, но не для писателя) он распрощался с мыслью о капиталах. Капитал дается тому, кто согласен быть его рабом. Капитал надо любить, о нем надо думать, его положено холить и лелеять; у писателя есть богатые приятели, они очень разные люди – но все они думают о своем богатстве с утра и до вечера. А писатель так не хотел, и не смог, даже если бы захотел. Он не родился рабом, его предки не ломали шапку перед барином.
Он не согласен быть рабом бога и поэтому не крещен в популярной православной вере. Он не согласен быть рабом денег и в результате много лет ездит на метро. Он не согласен быть рабом красоты и гармонии и теперь живет в кривом пространстве, где стошнило бы самого Евклида.
Теперь он сидит, вытянув ноги, позевывает, глазеет по сторонам, размышляет о капитализме и прочей ерунде.
Чем ему теперь заняться, какому делу посвятить себя и каким образом зарабатывать на хлеб, когда кончатся его жалкие сбережения, – он не имеет ни малейшего понятия.
Так было девять лет назад, в Грозном. Настоящий день осязаем, шершав и тверд, живешь его, секунду за секундой, наслаждаясь; но гораздо более наслаждаешься завтрашним днем, который сокрыт. Счастье в том, чтобы не знать своего будущего.
Глава 14. 2000 г. Никто не лишний
Впоследствии оказалось, что я попал на свое рабочее место по чистой случайности: к вечеру город опять закрыли. Двое суток пресс-секретарь просидел в своем кабинете, выходя на рынок только за хлебом и сигаретами. Здание администрации обезлюдело: почти все сотрудники жили в соседних селах, утром они выезжали на службу, на окраине Грозного их разворачивали, и они возвращались по домам.
Спал на полу, подстелив газеты. Согревался водкой и раздумьями. Ночной стрельбы стало больше, то и дело к 14 автоматным очередям подмешивалась канонада, и вообще – осенью город изменился к худшему. Холодный,
черный и пустой, он напоминал стариковский рот; развалины торчали остатками гнилых зубов.
На третий день гражданским разрешили въезд. Ободранные, скудно освещенные коридоры мэрии заполнились неизвестными мне людьми, осанистыми и деловитыми. Я не видел их в апреле, когда город еще остывал от боев. Я не видел их в июне и в июле. В августе они стали появляться, по одному. Осенью их стало много. Это возвращались – осторожно, один за другим – настоящие хозяева чеченской столицы. Они переждали военную бучу в собственных московских квартирах. Рациональные, благоразумные, осторожные, трезвомыслящие, хитрые и дальновидные. Они смотрели на меня с недоумением и не спешили здороваться. Мне оставалось только напускать на себя независимый вид, когда пробегал, два или три раза в день, номенклатурной рысью из своего угла на второй этаж, в приемную, к единственному телефону, чтобы рассказать очередному дозвонившемуся из Москвы журналисту о том, как в мирной Чечне налаживается жизнь, как проваливается осеннее контрнаступление сепаратистов.
Спиной же чувствовал недружелюбные взгляды. Видит бог, я не считал себя местной шишкой, я ею объективно не являлся. Для обретения статуса шишки, грозненского виай-пи, здесь полагалось иметь хотя бы два джипа и пятерых сподвижников с автоматами. Своим креслом заместителя заведующего отделом печати и информации я не дорожил, не было кресла, не было никакого отдела, и я никогда не видел самого заведующего; в какой-то момент, еще летом, ко мне привели двух девчонок, по виду восемнадцатилетних, очень красивых, скромных и воспитанных, я попытался придумать им какое-то занятие, но почти ничего не придумал. Не было ни факса, ни копировальной машины, ни связи, ни компьютера, не говоря уже об Интернете. Я бы легко обошелся печатной машинкой, если б знал, где ее раздобыть. Я бы привез оргтехнику из Москвы, но поход на войну истощил мои финансы.
Я перекуривал с парнями из охраны, хохотал над местными анекдотами про «город Грязный» и искоса наблюдал, как в полном соответствии с канонами политической психологии меняется власть: авантюристов и романтиков, разного рода флибустьеров и случайных дилетантов вроде меня вытесняют уравновешенные «крепкие хозяйственники»; народ постарше, шеи потолще, голоса пониже; все меньше «стечкиных», все больше пухлых портфелей.
В Москве я имел дело с чеченцами почти ежедневно. За три года работы в моем офисе их перебывало множество. Но столичные вайнахи из коммерческой тусовки оказались детьми по сравнению с этими, местными. Осенью двухтысячного, спустя шесть месяцев после освобождения Грозного, я увидел особенных чеченцев. Огромных, как шифоньеры, с тяжелыми походками, седовласых, нестерпимо надменных, харизматичных, одетых грубо и круто. Пятидесятилетние, двухметровые, стокилограммовые фигуряли в коротеньких кожаных курточках, открывающих взору широкие поясные ремни, инкрустированные серебряными пластинами. Я слышал с пяти метров, как их мясистые ноздри втягивают воздух.
Именно такими, наверное, были вожди, лидеры племен, когда человечество переживало ранний период своей истории: не только умными и хитрыми, но и необыкновенно крепкими физически. В поздние эпохи ум стал играть более важную роль, а теперь и вовсе переоценен.
Где они все были, думал я, в мае месяце? Воевали на той стороне? А теперь, поняв, что победа ускользает, сбрили бороды и сделались законопослушными? Или, 14 скорее всего, нигде никогда не воевали, а занимались, не
обращая внимания на войну, тем, чем положено заниматься вождям: укреплением личного статуса, извлечением выгоды для своих кланов?
Я, в куцем пиджачке, метр семьдесят семь, стал проводить за своим во многих местах поцарапанным столом гораздо больше времени, чем раньше. А если куда-то шел, то очень быстро, с видом ужасно занятого человека. Боялся, что сорвусь, скажу кому-нибудь из исполинов что-то недостаточно уважительное. Мне не нравится чрезвычайная, демонстративная властность, всякий взгляд сверху вниз приводит меня в бешенство. Я и с мэром всегда говорил как с равным.
На третий день некий мощный мужчина в охуительных ботинках зашел в мою конуру, смерил меня заинтересованным взглядом, как зоопаркового гамадрила, и иронично осведомился:
– Откуда ты к нам залетел, сокол ясный?
Мощного тут все знали – но я, чужак и новичок, не имел о нем понятия. Пришлось посмотреть прямо и проскрипеть, что я пресс-секретарь мэра, замзавотделом и так далее. Незнакомец снисходительно усмехнулся и вышел. Кто он таков – я не стал ни у кого спрашивать. Он меня почти оскорбил. Я сюда не «залетел», я не «сокол», и я не «ясный». Я приехал делать дело. Я бы легко возглавил городскую газету, или радиостанцию, или сетевой портал. Ладно, не «возглавил», я отродясь не лез в начальники – но помог бы сделать. Однако из обрывков разговоров выяснилось, что в республике достаточно своих специалистов, спокойно ожидающих часа, когда Москва начнет финансирование. На фоне флегматичных и прагматичных горцев я выглядел дураком, непонятно зачем рвущим свою тощую жопу.
Здесь было не принято тащить из дома на работу последний компьютер. Здесь никто не понимал, зачем я приехал из сытых краев и пытаюсь, рискуя жизнью, сочинять информационные бюллетени в неотапливаемой комнате. Меня переставали уважать. По кавказским правилам как сотрудник администрации и личный друг мэра города я считался «большим человеком», и я ни в коем случае не должен был суетиться, много работать, приятельствовать с пацанами из охраны и угощать дорогими сигаретами каждого, кто попросит.
В тот же день, когда меня назвали соколом ясным, приехала из Гудермеса журналистка, интеллигентная взрослая женщина в черном, целый час очень мило со мною проговорившая, а напоследок задавшая вопрос: