Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эка невидаль! – послышалось с боярских мест.
– У меня в вотчине золотых дел мастер отменные цепи льет!
– А у меня плотник есть, так он за один день да за ночь сруб ставит в тридцать сажен, ровно в сказке!
– Плотник твой! У меня плотник избу на колесах смудрил – сама едет! Я говорю ему: уж не нечистый ли дух везет ее? Ан нет! Он лошадей, две пары, в нутро той избы заводит, а к задней стене гужи крепит. Сидит, лошадей погоняет, а они, лошади-то, по земле идут, а сам он в узкое оконце глядит, куда ехать, значит. Я посмотрел: а пола-то, говорю, почто нету? И ремнем отстегал его. А он мне и говорит…
Тут заговорил дьяк Посольского приказа:
– И чего ты, аглицкий гость, похотел сказати цепочкой сей?
– Если великий государь-царь всея Руси рассмотрит эту цепь, то ему, как и мне, станет понятно, почему русский кузнец смог сделать кузнечный звон в английских часах.
– Укажи нам, чего преуспел тот кузнец из Устюга Великого в промысле сем?
Ричард Джексон хотел подойти, но Ефим Телепнев не пустил его к цареву трону. Тогда англичанин объяснил:
– Цепь эта непростая: она не из колец кованых или литых составлена, но вся сцеплена из замков! А замков тех много больше сотни, а весу в цепи сей, сказал мастер, – русского золотника[137] меньше!
Когда переводчик перевел эти слова англичанина, бояре снова колыхнулись было к цареву трону, но боярин Романов быстро буркнул что-то рындам, и те преградили путь, отогнали бояр на свои места.
– Цепь эту я дарю великому царю всея Руси, – пояснил Ричард Джексон.
Но тут подошли к царю сразу двое – патриарх и боярин Романов – пошептали что-то, и царь вернул цепь.
– Иди на Посольский двор, что на Ильинке! – сказал Джексону Романов.
– Тебя давно пристав ждет! – добавил Ефим Телепнев.
Вся палата молча провожала глазами Ричарда Джексона, чьи надежды на успех были уже тщетны.
Еще не успела затвориться за англичанином дверь, а бояре – приступить к своим разговорам, как стоявший около Татева стряпчий Коровин, все эти часы изнемогавший от страшной усталости, болезни желудка – русской дорожной болезни, – вдруг покачнулся, осел криво и упал на расписной пол Грановитой палаты.
– Кто таков?! – воскликнул Романов.
– Стряпчий Приказа Чети Великого Устюга Коровин! – ответил Татев, трогая свалившегося стряпчего рукой, унизанной перстнями с жемчугом.
– Кто повелел ему тут быти? – резко спросил его царь.
– Я встретил стряпчего Коровина на Воздвиженке. Он бежал к Соковнину с известием зело худым…
– Каким известием?! – вскричал Михаил.
– В Устюге Великом учинилась гиль великая: забойство, пожары, сам воевода уцелел едва…
Царь побелел. Он вцепился тонкими пальцами в подлокотники трона и ни слова больше не мог выговорить. Он был еще молод, не верил в силу государства, а недавнее нашествие поляков и боязнь новой войны с ними, тревожные известия о том, что ходят по Руси новые самозванцы, и вечный страх перед набегами крымских татар постоянно держали его неокрепшие нервы в напряжении.
С приступа сошел Иван Романов. Он приблизился к Татеву, взял его за бороду и закричал прямо в лицо:
– Что же ты молчал, собака?!
Татев дернулся от боли в подбородке, но Романов не отпускал руку и все таскал из стороны в сторону сивое помело, будто разметал воздух, пока Татев не свалился на пол вместе с ковровым полавочником.
Глава 7
Никто не был отпущен из Кремля. Бояре, окольничие, думные и ближние люди – все те, кто пользовался правом входа к царю и кто в этот день был в Грановитой палате, остались стоять обедню в Архангельском соборе, а после обедни тотчас заняли свои места.
Прошло около получаса, но царь не выходил. Большие бояре переговорили между собой и направили Морозова через прорезные сени в постельные хоромы царя. Морозов вернулся скоро и прямо от двери объявил, что патриарх и боярин Романов ждут Думу в Золотой палате.
– А государь? – спросил Мстиславский.
– Хворь ему великая выпала, не обмочься ныне.
В Золотой палате, где только недавно были выложены асистами[138] потолочные росписи, а твореным золотом выписаны внутренние очелья окошек, в этой самой палате, на которую Приказ Большой Казны отвалил треть годовых доходов государства, на царевом месте сидел теперь патриарх Филарет, энергичный и капризный. Рядом с ним стоял боярин Романов, а внизу, под первой ступенью царева трона, понуро сидел на кленовом стольце стряпчий Коровин. Он только что оклемался после обморока, выпил ковшик святой воды и теперь готовился к рассказу о событиях в Устюге Великом.
– К Соковнину послано? – спросил патриарх сразу всех.
– В один присест, без промешки! – вскочил Татев, не желавший сердиться на Романовых. Не имело смысла…
Он выколыхался брюхом вперед за дверь и погнал кого-то ко двору Соковнина – нашел какого-то дворянина, что околачивался у Постельного крыльца.
А в это время стряпчий Коровин уже начал рассказ о том, как он приехал в Устюг Великий, как принимал его воевода Измайлов, – все честно, без утайки, – а потом перешел к событиям того дня, когда в воскресенье читали царев указ и поднялась гиль.
– И как его забойцы умертвиша? – спросил патриарх про подьячего Зубарева.
– Великое дурно поначалу над ним учинили: не токмо доброе платье, но и власы, и уши, и рот, и само лицо порушили грязными перстами, глаз не пощадив, а тут и престатие приспело сердешному. В Сухону-реку с берега высокого бросили того подьячего Зубарева, ровно тебе куль с мукой. Мало того! До воды не долетел – оземь колотился, а его баграми да падогами в ту Сухону-реку столкали да и на дно пихали. Царствие ему… Сказывали на посаде и в монастыре, ровно бы довод был на него: ровно бы подьячий тот, Зубарев, заодно со сродственником своим, воеводою Артемием Васильевичем, великим посулом с людей добылись, а с того, сказывали, и дошла гиль до забойства.
– А стрельцы?
– Зело многие люди гиль подняли, потому стрельцы поутихли во страхе, а под утро, когда все те гилевщики ниц упадоша, бражным медом да вином сраженные, тут-то и побрали их стрельцы-молодцы. Радости-то было!
– А воевода? – хмуро спросил Филарет.
– Воевода Артемий Васильевич Измайлов сам от тех гилевщиков, грабельщиков да забойцев едва смерти убегоша.
– А ныне?
– А ныне всех их во тюрьме, в сильном крепе, держит вместе со страшным разбойником Сидоркой Лаптем, коего надобно на Москву казнить везти, да страшатся везти.
– Что за опаска?
– Ныне на дорогах покою нет: холопи совсем отбились, нет в них страху прежнего, повсюду розно разбредаются, на дорогах ямщиков караулят: «Кого везеши?» – да кто кистенем страшит, кто рогатиною. Забойства творят…
– Домыслился ли Измайлов, кто зачинщик той гили великой?
– Воевода Артемий Васильевич Измайлов бьет челом и низко кланяется да велел сказывать, что-де зачинщик гили той великой кузнец Чагин да Степашко Рыбак со товарищи.
– Верно ли вызнано сие?
– Как неверно! Сам воевода Артемий Васильевич Измайлов едва престатие свое от них не нашел, а одного самочинно забил из самопала зельного бою[139]. Всех видел. Всех сам оприметил, так и сказывать велел.
– А изловлены ли остатные воры-гилевщики али гулящими людьми по свету ходят да похваляются?
– Чагин со товарищи изловлен, а Степашко Рыбак во леса утек, со товарищи тож.
– Чего еще нам можеши сказати?
– Брюхо болит… Дозволь, государь патриарх, до дому пойти, на детушек да на жену взглянути. Я пол-Руси проехал, у семи смертей в пасти побывал, думал, и живу не быти. Отпусти, государь…
Патриарх подумал и отпустил его движением руки, не столько величественным, сколько брезгливым, происходящим все же не от отвращения к грязной одежде стряпчего, выпадавшей из общего блеска дорогих тканей, а от той великой заботы, даже испуга, навеянного рассказом. Отослав стряпчего из палаты, Филарет вздохнул. Задумался. Сначала казалось, что с уходом очевидца тех страшных событий уходит и часть опасности, но этого самообмана хватило Филарету лишь на короткий вздох облегчения, голова же его оставалась в тяжелых раздумьях о досадных причинах и неведомых следствиях происшедшего в Устюге Великом.
В свое время, находясь в польском плену и услыша о намерении избрать его сына на престол, он было воспротивился, видя впереди немало трудностей в царствовании, однако позже, когда он сам стал патриархом и вторым государем номинально, а фактически – первым, старое опасение забылось, но приходило вновь и вновь в дни испытаний.
– Чего приговорим, бояре? – спросил наконец патриарх и так глянул исподлобья, будто гиль, рассказ о которой только что опалил всех, находилась тут, рядом, за стенами Кремля, а не в далеком северном городе. – Как, вопрошаю, избыти дурно то на Устюге Великом?