Крайний - Маргарита Хемлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наталка сделала вид. Ничего она не поняла. А только от жалости и злости молчала. Планшетку хотела вернуть Субботину лично в руки. Он выронил. Не принял.
— Нет сил у меня, Наталка, сумку эту проклятую таскать. И ничего на себе больше таскать нет сил. Я чеченцев выселял — на полную силу. Я татар выселял — на полную силу. И так далее. Работа поручена — работа сделана. Ну, так хочешь тайну? Не хочешь, а я скажу. Украинцев будут выселять. И тебя, значит. Всех. Подчистую. А на ваше место найдутся люди. Да хоть немцы из советского сектора. Они же за коммунизм до полной капитуляции. Им же все равно, где строить его. Пускай тут строят. По-немецки, чисто.
Субботин сказал и как очнулся.
— Ложись со мной, Наталка. Ты лежи, а я подумаю, как с Янкелем поступить.
Наталка хотела уйти с гордо поднятой головой. Но все выговоренные Субботиным слова так ее приглушили, что она осталась. Больше от усталости.
Я выслушал ее рассказ.
Спросил:
— Про меня Субботин ничего не говорил?
Наталка отрицательно посмотрела мне в глаза.
— Как — не говорил? Может, забыла?
— Ничего я не забыла. И никогда на свете не забуду уже. Думаешь, Нишка, ты главный? А ты не главный. И никто не главный. Субботин про тебя даже не заикнулся. А тебе обидно.
Да, обидно. Но я не признался Наталке. В голове у меня накопились слова Субботина и предстояло их связать в одну вязанку.
Положение Наталки отошло на второй фон. Ребенок у нее в животе меня не касался. Но все-таки через свою и ее шкуру я чувствовал, что он и есть отплата за неясное ни мне, ни ей, ни Янкелю. Ни Субботину.
Наталка не смотрела мне вслед, когда я уходил. Сидела за столом чересчур прямо, как будто ничем не примечательный живот ей уже мешал согнуться.
По дороге я подводил черту под результатами. По поведению Наталки я понял, что она не боец.
Субботин пообещал отсрочку. У него свое подпирает. И он не боец. Так себе — расстрельная команда.
Янкель не боец. У него нога еще неизвестно чем кончится.
Гриша Винниченко ходит: что у него на уме? Ищут меня, не ищут, вот что надо высветить.
Но ясно предстало одно: я главный. Что б кто ни считал на мой счет. Я один боец. Как артист Кадочников.
Янкель встретил меня плохим настроением. Болела нога. А еще больше он волновался за наше с ним общее положение вещей.
Говорит:
— Надо в лагерь. Землянку порушить. Разбурять в мелкие клочки. Пойдешь завтра. Инструменты там есть. Топор, пила, лопаты. Сделаешь, принесешь инвентарь. И нам прибыль.
Я не слишком слушал.
Сказал свое:
— Янкель, нам надо разделяться наполовину. Ты — в одну сторону, я в другую.
Он как ожидал. Не удивился.
— Иди куда хочешь. Я подправлюсь — сам на делянке пустоту наведу. Мужики местные рассказывали, дрова в лесу растаскали. Подчистую. Как и не было. До щепочки малюсенькой. И хорошо. Думаю, и от землянки мало что сбереглось. Добрались и до нее. Лучше не ходи туда. Не пойдешь?
Я заявил, что, отдавая последний долг Янкелю, на делянку схожу, оставшееся порушу, как сумею, а потом — в самостоятельный поход. Отдельно. Инструменты продам. В собственный карман, если Янкель не против. Машинку где-нибудь куплю для полного комплекта. То, се. Одеколон.
— Не осуждаешь меня, Янкель?
— Не осуждаю. Иди. Стричь думаешь налево и направо?
Я кивнул.
— Хорошо. На хлеб заработаешь. И долго ходить намерен?
— Как получится. Что ж теперь — не жить? И под немцами люди жили. На оккупированной территории.
— Ага. Кто жил, а кто и не жил. Ладно. Ногу залечу — опять кузнечить буду. Поваландаюсь по селам. И год могу, и два. Мое при мне. В Остёр ни за чем спешить не надо.
И опять про Субботина ни слова. И про Наталку тоже. И я ни слова. Собрал манатки. Двинулся.
Янкель переменил свое место у меня в голове. До этой минуты он являлся моим спасителем. А с этого часа я решил, что он меня обманул. Сказал, что спрячет по моему поводу. По немецкому. А оказалось — втянул меня в еврейскую секретную команду. Разница есть? Есть разница.
Человек человека один раз и навсегда — спасти не может. По одному поводу — спасет. А по другому — зароет. И Субботин так. И Янкель.
А так бы я его ни за что не бросил. Ни за что. Я помню войну. Я партизанские законы знаю. Сам погибай, а товарища выручай. Может, я его своим рассеянием по земле и выручу. Именно рассеянием. Рассыплюсь по селам мелким бисером. Хватай. На нитку нанизывай. Ага. Попробуй, ухвати.
А Субботин что может решить? Напишет рапорт про еврейскую организацию. Пока рассмотрят, пока по столам перекладывать начнут. Обстановка в мире тревожная. Сегодня евреи на повестке дня. Завтра другое. Вдруг и правда Третья мировая война. Красиво придумал. Ставка с генералитетом во главе. Сроки ставит Субботин. Пусть он себе сначала сроки поставит. А потом мне. И Янкель пускай сам со своими евреями разберется, почему его слушать не желают от страха, а потом мне наказывает, сидеть мне в подполье или как.
И вот мой итог. Вина за мной одна. Единственная. Нечаянная. Негаданная. Неосторожная вина, словом. А значит, простительная. С точки зрения принципа. А если без принципа, то и говорить не о чем.
Но в несостоявшийся еврейский лагерь я пошел. Так как шел не с обычной стороны, как водил меня Янкель, а с другой стороны, то землянки с колодцем я никак не обнаружил. Кружил кругами, напирался на свои следы, а потом махнул рукой. Дело к весне. Развезло. Не снег, а манная каша комьями. Завязнуть можно до смерти. И не замерзнешь вроде, а опасно. Воспаление легких и так и дальше. Жалел рабочий инструмент, что остался в лагере. Достанется кому-то счастливому. Не мне. И не Янкелю.
Я обнаружил себя в местности Антоновичского шляха.
Пошел прямо. Вырисовалась хата. Сарай. Хутор деда Опанаса. Но все заброшенное, обшарпанное. Я подумал, что там пусто от людей. А место хорошее. Главное — крыша есть. У меня в торбе находился хлеб, шмат сала. Я надеялся передохнуть пару дней. Собраться с мозгами и что-нибудь окончательное решить.
Меня встретил собачий лай.
На пороге стоял дед Опанас. Я его узнал сразу. Он смотрел пристально с-под ладони, как богатырь на картинке. Мне было все равно. Я смело шел вперед.
Поздоровался первый.
— Здоров був, дид Опанас!
— Ты хто?
— Не впизнаеш?
— Ни. Кажи, хто, а то в мэнэ ружжо.
Я засмеялся.
— Шо ж ты, диду вбъеш мэнэ? Отак стрэлыш и вбьеш?
А сам приближаюсь вроде беззаботно. Осталось несколько шагов. Опанас запустил руку за дверь, выхватил ружье и стрельнул в мою сторону. У самого уха пронеслось. Я бросился к нему вырвал ружье, кинул на землю, в мокрый снег.
— Старый ты дурень. Ты по каждому стреляешь?
Дед твердо ответил:
— По кожному.
Я его обхватил за плечи и немного потряс. Хоть я был ниже его ростом, но плечи Опанаса поддавались легко, голова болталась из стороны в сторону.
— Пойдем в хату. Хватит выкаблучиваться.
Дед как будто что-то разглядел в моем лице. Чтоб ему облегчить задачу, я стащил с головы шапку.
— Я у тебя на хуторе был в 41-м. Малой хлопец. Ты меня в сарай послал. А еще двое военных были тогда. Их полицаи словили. Помнишь?
— Нэ памьятаю солдатив. Був малый еврэйчик. А ты ж дорослый. Той малый в мэнэ рушника вкрав. И собаку. Добрый собака в мэнэ був. Букэт.
— Ну, не помнишь, и не надо. Я так, слышал стороной, что у тебя на хуторе случилось. Хотел примазаться. Вроде знакомый. Пошутить хотел. Я из города. Пустишь ночевать?
— Заходь. Ружжо визьмы. Мэни нагыбатыся тяжко. Попэрэк болыть. Нагнуся — обратно нэ розигнуся.
Я подобрал ружье. Зашли в хату.
Я выложил свое продовольствие. Старик добавил холодной вареной картошки и соленых огурцов. И хлеба.
Поели. Он молчал, и я молчал.
Опанас поинтересовался:
— Докумэнт у тэбэ якыйсь е?
— Есть. Паспорт. Показать?
— Покажи.
Я показал. Опанас читал по складам. После каждого склада поднимал глаза на меня. Каждую букву сверял.
— А, остэрськый. А хвамилия яка. Божэ ж мий. Языка зламаеш. Ну, добрэ. Знов еврэй. Чэрэз мэнэ багато еврэив пройшло. Вэрталыся зи всього свиту — и чэрэз мэнэ. От двое було. Чоловик з жинкою. Бона зовсим стара з выду. И вин тэж. А говорылы, шо им по пьятьдесят год. Можэ й так. Я в ных докумэнты провиряв. 3 пэчатямы. 3 концлагерив йшлы. Хвамилий нэ памьятаю. А нэ так вжэ давно й шлы. Жинка з поганою ногою. А чоловик ничого. Цилый. Лежав мордою до стинкы. Бона до нього: гыр-гыр-гыр, по-свойому. А вин ий мовчыть. Бона йому — гыр-гыр-гыр, з ласкою, шепотом. А вин на нэи як замахнэться кулаком. А я шо. Нэ мое дило. Бона плачэ. А в мэнэ двох сынив вбылы на хронти. И стара помэрла. А я зигнутыся нэ можу. Попэрэк давыть. Сам на сэбэ давыть. Отак.
Я не удивился, что у Опанаса были мои родители. Где-то ж они должны были пережидать бессилие. Вот у Опанаса и пережидали.