ПРОКАЖЕННЫЕ - Фаина Баазова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, нет. Я подожду, сколько нужно. Я буду ждать сегодня, завтра, послезавтра, но я должна видеть его и лично говорить с ним!
– Вы же понимаете, должно быть так, как сказал Лаврентий Павлович, – произнес он изменившимся голосом. Потом взял меня под руку, завел в другую комнату и снова в прежнем тоне начал приговаривать: – Вот здесь. Никто вам мешать не будет. Вот сургуч. При вас закроем и немедленно передадим, как только он освободится.
И тут я поняла, что бесполезно настаивать, бесполезно просить.
Когда "армянин" вышел и закрыл за собой дверь, меня охватило чувство безысходности. У меня было такое ощущение, будто я очень долго карабкалась со дна пропасти наверх; а когда наконец добралась до края, меня столкнули, и я снова провалилась на дно.
Я села писать. Я писала по-грузински. Все накопившееся за эти годы и душившее меня отчаяние изливалось на бумаге; я доказывала, объясняла, просила, умоляла…
Было уже начало седьмого, когда я открыла дверь. Мгновенно передо мной оказался "армянин". Мне даже показалось, что все время, пока я писала, он стоял у двери.
При мне он растопил сургуч и заклеил большой конверт. Я написала на конверте по-грузински свою фамилию, имя, адрес и номер телефона Меера. "Мы вам позвоним", – сказал он с подчеркнутой любезностью.
Когда "осетин" закрыл за мною глухие, тяжелые двери, я направилась прямо к станции метро "Дзержинская". Начало светать. Я остановилась перед входом. Люди, спеша на работу, толпами валили в метро. Со стороны Кировской улицы появился Меер. Заметив меня издали, он побежал, кинулся ко мне, дрожа от холода и пережитого страха. Он до того обрадовался моему появлению, что в первые минуты даже забыл спросить, видела ли я изверга.
Так мы с Меером провели еще одну незабываемую ночь страха и надежды. Он – шатаясь на улице при 25-градусном морозе, я в теплом кабинете на Лубянке.
В ожидании звонка с Лубянки прошел январь, подходит к концу и февраль. Я ломаю себе голову, пытаясь понять, почему Берия заставил меня ждать всю ночь, если он не собирался принять меня! И что означали эти неоднократные "извинения", которые приносил мне от его имени "армянин".
В начале марта мой муж, находившийся в это время в Москве, видя, что бесплодная борьба совсем иссушила и изгрызла мне душу, стал уговаривать меня отложить хлопоты на месяц-другой и вернуться домой пока "погода прояснится". Время опять наступило тревожное; ощущалась неизбежность каких-то больших перемен. Я согласилась, но решила до отъезда отправить Берия еще одну телеграмму по его домашнему адресу и напомнить ему о моем "визите".
Составив текст телеграммы, я, как обычно, поехала к Брауде проконсультироваться. В последнее время он все больше сердился и кричал на меня, утверждая, что я совсем обезумела. Но каждый раз, в конце концов, соглашался со мной и, если находил нужным, вносил свои коррективы в мои "безумства".
На этот раз он решительно и категорически стал возражать против моей опасной затеи; по его словам, я подвергала смертельной опасности не только себя, но и Меера.
Он долго и нервно ходил вокруг своего письменного стола с ворохом беспорядочно набросанных на нем бумаг и брошюр. Потом вдруг остановился и, как бы вспомнив о чем-то, сказал:
– Хорошо! У меня есть возможность связать тебя с человеком, имеющим право истребовать дело.
Человеком этим оказался прокурор Тарасов, один из помощников Генерального Прокурора Союза ССР. Тарасов жил в том же доме, где и Брауде. В последнее время у него дома разыгралась настоящая драма. Брауде помог ему отстоять ребенка, которого отобрала у него мегера-жена, преследовавшая его и угрожавшая его убить.
Брауде обещал устроить мне прием у Тарасова в самые ближайшие дни.
Новая надежда окрылила меня. Оживились и Меер и муж. Он вернулся в Ленинград, а я бросилась "по новому следу".
На следующий день позвонил Брауде и сказал, что Тарасов примет меня не то 19, не то 20 марта, не помню точно.
Не провела я и пяти минут в кабинете прокурора Тарасова на первом этаже Прокуратуры СССР, как почувствовала, что вдруг куда-то исчезли напряженность, страх, отчаяние и гнетущая тоска, которые не покидали меня ни на минуту в течение трех лет.
Передо мной сидел еще не старый человек, с интеллигентным русским лицом, с зачесанными назад черными волосами. Он смотрел на меня из-под очков дружелюбно и с искренним сочувствием.
Впервые за эти годы я почувствовала в кабинете прокурора подлинно человеческое отношение, искреннее желание и готовность помочь.
Расспрашивая меня, Тарасов делает какие-то заметки, переспрашивает, уточняет даты, факты.
Окончив "ознакомление с делом", Тарасов встал и сказал тоном, не оставляющим и тени сомнения в его решимости:
– Дело будет истребовано. Заверяю вас, что все возможное будет сделано.
Не только слова, но и тон, каким они были произнесены, ошеломили меня… Я боялась поверить своим ушам…
Тарасов велел мне прийти через две недели. Чтобы избавить меня от мучительных хлопот о пропуске, он тут же выписал мне повестку – вызов в прокуратуру СССР. День вызова приходился на последнюю пятницу марта 1941 года.
И когда я пожала его протянутую руку и поблагодарила, впервые за три года я улыбнулась.
Луч надежды, блеснувший в кабинете Тарасова, с каждым днем становился все более ярким; мы уже были уверены в благоприятном повороте судьбы. Глаза Меера сияют радостью. От волнения он даже стал слегка заикаться. Из телефонных разговоров с мужем я узнаю, что и там обещание пересмотреть дело Герцеля всколыхнуло всех, и дома с нетерпением ждут моего "окончательного возвращения".
Во мне все ликовало. Наконец! Наконец! Я забыла все пережитые за эти годы муки, страдания и унижения. Считаю дни и часы до последней пятницы марта. Герцель вернется, иначе и быть не может. Ведь еще летом 1938 года, в самый кульминационный период арестов, по Тбилиси шли упорные слухи, что он будет "первой ласточкой", прилетевшей "оттуда".
Он не имел ничего общего ни с кем из "исчезнувших" – как партийных, так и беспартийных! Он был лишен всех признаков, по которым "брали". А уж теперь, после свержения Ежова и прекращения массовых арестов, после возвращения "оттуда" людей, исчезнувших в те же дни, после отмены смертного приговора отцу, – теперь уж казалось несомненным, что достаточно добиться пересмотра дела Герцеля, и он вернется.
Накануне приема у Тарасова, в четверг, я уложила свои вещи и взяла билет в Ленинград на субботу. В пятницу рано утром я позвонила мужу и сообщила ему номер поезда и вагона. По-видимому, мой голос показался ему особенно бодрым, потому что он сказал:
– В твоем голосе чувствуется металл. Как я счастлив, что наконец и нам улыбнется судьба. Наши готовятся торжественно отметить 15 апреля день нашей свадьбы.
Родные мужа собираются празднично отметить годовщину нашей свадьбы. А кому бы это пришло в голову во все эти годы! Тем более, что именно с нее все и началось.
День был на редкость теплый и солнечный. Около пяти часов с повесткой на руках прямо через двор я прошла в Прокуратуру СССР – в спец-отдел, к прокурору Тарасову.
Когда я вошла в кабинет, мне показалось, что Тарасов очень занят и чем-то озабочен. Не подавая мне руки, он продолжал что-то искать в ящиках стола, потом в шкафу. Я села в кресло и начала ждать, пока он отыщет какие-то, видимо, срочные материалы. Ни разу не взглянув в мою сторону, он продолжал угрюмо рыться в ящиках. Меня встревожила его нервозность. Но я сидела и молчала.
Потом он неожиданно сильно хлопнул нижним ящиком, встал и, выйдя из-за стола, остановился передо мной. Он смотрел куда-то в сторону, в угол комнаты, как-то странно развел руками и проговорил: – В общем, я ничего сделать не могу.
Пока я опомнилась, он быстро направился к открытой двери боковой комнаты. Там он остановился на мгновение и, обернувшись, сказал очень тихим голосом: – Вы культурный человек, поймете сами.
С этими словами он исчез.
Я пытаюсь собраться с мыслями… То есть, что значит "не могу ничего сделать"? И что я должна понять?
И вдруг острой, невыносимой болью сознание пронзила мысль: Герцель расстрелян… убит… убит…
Я потом никогда не могла вспомнить, что со мной было, и сколько времени я находилась в кабинете у Тарасова. Первым сознательным ощущением было инстинктивное желание ухватиться за ручки кресла, так как я сползала с него вниз. Невероятная сила тянет меня к земле, сквозь землю, в пропасть. Это со страшной силой давят на меня обрушившиеся небо и земля.
Не знаю, сколько времени я пролежала на полу в безмолвном кабинете, без мыслей и без чувств.
Тарасов не возвращался.
Я попыталась встать. Ноги были ватными. Я доползла до двери. Ухватилась за ручку, привстала. Наконец открыла дверь и сгорбившись поплелась через двор на улицу.
Выйдя со двора, я прислонилась к железной ограде. Заходящее солнце мне показалось черным. Навсегда осталась в памяти залитая черными лучами заходящего черного солнца Москва в ту последнюю мартовскую пятницу 1941 года.