Игра на разных барабанах: Рассказы - Ольга Токарчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Благословен человек, который надеется на Господа и которого упование — Господь, — декламировал кантор. — Ибо один день во дворах Твоих лучше тысячи. Желаю лучше быть у порога в доме Божием, нежели жить в шатрах нечестия.
Фон Кинаст — наверное, с излишней поспешностью, принялся уговаривать гостей вернуться в покои замка, он беспокоился, как бы они не простудились, и обещал горячий глинтвейн и продолжение новогодних развлечений. Что говорить, вид побоища — зрелище далеко не из приятных. Сам же он незаметно вышел из замка и, проваливаясь в снег, добрался до места сражения. Ему попадались уже расходящиеся по домам крестьяне. Они упорно избегали его взгляда. Едва ли не каждый волок за собой набитые тюки, их бабы выдирали из-под снега затоптанные куски колбас, кровяные колоба, ломти копченостей и сала, вырывали друг у дружки жареных поросят и бережно прятали добычу в корзины. И… жевали. Все жевали, торопливо, жадно. Тишину нарушали лишь чавканье и короткие возгласы. И только его секретарь сидел на снегу возле сломанного деревянного меча. Он рыдал. Из рассеченного лба сочилась кровь.
— Победа, — сказал фон Кинаст и в порыве неожиданно нахлынувшей нежности поднял родственника с земли. — Мы взяли город.
Вечер опустился очень быстро, как всегда в это время года. Из освещенных окон замка на истоптанный снег падали длинные теплые тени. В залах не умолкала музыка. В окрестных деревнях тоже праздновали победу крестоносцев. На заснеженных лугах развели костры, оттуда долетали крики и пение. Какой-то ребенок маршировал с кругом колбасы на шее. Собаки растащили кости по всей округе.
Перевод О. КатречкоЧе Гевара
Тогда мы жили в нескончаемых потемках. Разве так бывает? Дневной свет едва забрезжит, и вот его уже нет, да и был он какой-то шершавый, как домотканое белье, как накрахмаленная простыня в общежитской постели, как свитер, что я вязала всю осень из синтетической ковровой пряжи. Солнце — огромная, тусклая лампочка в 60 ватт. Выйдешь из универа, а уже темно, и с каждой минутой все темнее. Тусклый свет пустых витрин желтыми пятнами лежит на мокрых тротуарах перед магазинами. Полумрак в трамваях, полумрак за задернутыми шторами в окнах квартир на улице Новртко. Начало декабря. Варшава.
Я все время мерзла. На остановках мечтала о пуховике, но он был из другой жизни. Из сфер, недоступных воображению, — из космоса, из-за границы. В университетской столовке, которую окрестили «Таракан», я брала полпорции овощей и блинчик. Потом не могла прийти в себя от переедания. Может, кутнуть и купить пончик? Вот буду работать, мечтала я, стану взрослой самостоятельной женщиной и куплю себе целый поднос пончиков — на Мархлевского, там они самые вкусные. А потом съем их, все до единого, — спокойно и методично, начиная с верхнего.
На очередном общем собрании в актовом зале было решено выдать пропуска тем, кто занимается благотворительной работой, поэтому у меня появилась возможность выходить на улицу — привилегия по сравнению с другими бастующими. Гордо собрав свои вещи со стола — мы спали на столах, — я шла вниз, дежурный проверял, есть ли моя фамилия в списке, и открывал ключом дверь. Я останавливалась на морозном воздухе, среди внезапно наступившей тишины, в неверном свете, оберегающем тайны факультетского парка. Исчезал галдеж, монотонный стук пингпонговых шариков по пластиковой поверхности столов, глухое бренчание гитар где то за стеной. Исчезал сухой комок пыльного воздуха, который у всех у нас стоял в горле. Я вдыхала мороз. Мои подопечные были моим спасением; они давали свободу. Издалека, с Праги, посылали мне отпущение грехов, и оно как благая весть летело над городом через Вислу и опускалось на Ставках[22], прямо у меня над головой. Отблеск Духа Святого. Я чувствовала свою избранность.
Мне нужно было на остановку 111-го автобуса, но уже у памятника я коченела от мороза, зато потом, в автобусе, устраивалась как дома — ставила ноги на перекладину под сиденьем, подтыкала полы пальто так, чтобы нигде не оставалось ни щелки, поднимала воротник и в тепле собственного дыхания, со всеми удобствами, летела через город, словно зрачок, чистая темная зеница.
Красные буквы транспарантов оповещали о забастовке в университете, как только автобус, миновав Театральную площадь, выезжал на Краковское Пшедместье. Транспаранты были протянуты через все здание философского факультета, висели на университетских воротах. Оживление, возбуждение, странная эйфория, темные фигуры сбившихся в кучки людей, лотки с самиздатом и у входа на философский неизменные два студента с коробкой, куда прохожие бросали сигареты — редко целую пачку, чаще по нескольку штук. Мы там, на Ставках, от этого воодушевления, шума, света и тепла были отрезаны. Безвылазно сидели, гнили в своем мрачном здании. Наша забастовка существовала на отшибе. Не помогал и Боб Марли, которого крутили без остановки, на манер революционной шарманки или молитвенного баоабана. А история свершалась здесь, на Краковском Пшедместье.
Из окон автобуса я наблюдала за дневной суетой на улице Новый Свят: у каждого отыщется какое-нибудь дело, найдется что посмотреть, — стадный инстинкт в переломные моменты истории обостряется. Я выходила на Новом Святе или ехала дальше, на Саскую Кемпу, через темную равнодушную Вислу. Там город затихал, снег скрипел решительнее, как в деревне. Улица принимала тебя в объятия, словно заботливая нянька.
За мною числилось трое взрослых людей. Наш шеф, М., величал их «клиентами». Я тоже говорила «клиенты». Назвать их «пациентами» было бы предательством, это означало бы, что мы находимся по другую сторону, там, где конформизм и лицемерие, — что мы заодно с системой. Еще М. именовал их «сумасшедшими» и «психами» — по-простецки, по-свойски; вот это мне нравилось, эти слова как бы возвращали нас к самым корням, к домотканому суровому полотну, простому черному хлебу; не было в них ни обмана, ни пустого умничанья, никаких тебе «маниакально-депрессивных психозов», «параноидальных шизофрений» или «borderline»[23]. Простым словам можно доверять. Да, люди сходят с ума; так было, есть и будет, говорил М. Почему? Для этого вам читают лекции — там объяснят, виноваты ли гены, воспитание, тонкие механизмы обмена веществ, ферменты, бесы или порча. Люди сходят с ума, это данность. Так было и будет. Всегда существовали нормальные и ненормальные, а между ними — мы, терпеливые помощники.
М. руководил нами из своей квартиры на третьем этаже дома на улице Тамка, но мне редко доводилось его видеть. Я общалась в основном со старшими коллегами, которые должны были опекать нас, молодых волонтеров. Отношения строились по иерархическому принципу, потому что мы были сетевой организацией. Ежедневно после обеда мы разбегались по городу, как члены тайного ордена, как эзотерическая «скорая помощь», как коммивояжеры психического здоровья. Иногда, чувствуя, что теряю голову, я пыталась представить себе, как бы поступил М. на моем месте. Большой, бородатый, в неизменной фланелевой ковбойке, он всегда на своем посту, у подоконника, откуда ему виден весь город. Мысль о нем меня успокаивала. Исходящий от М. посыл был ясен, хотя никогда не произносился вслух, даже когда мы выпивали у М. дома после собрания: людям приходится страдать, так уж устроен мир. Но иногда страдания бессмысленны, люди становятся жертвами, хотя никто от них этого не требует и никто этого не понимает. Наша задача — просто быть с ними. Мы верим, что это им помогает. Почему — мы не знаем.
У меня было две точки: Саская Кемпа — несколько обсаженных деревьями улиц — и Новый Свят, на пересечении с Иерусалимскими аллеями, в кафе «Любительское». Здесь, в этой забегаловке, где всегда висел сигаретный дым и зимой было темно даже днем (хотя зимние дни коротки — мелькнут, и нет их), я ждала Че Гевару, куря и попивая чай за столиком в углу. Обычно я садилась у окна, отсюда был виден кусочек улицы и часть магазина «Одежда», в котором всегда было шаром покати. Женщины в бесформенных клетчатых пальто и с авоськами в руках ждали, когда выбросят товар. Мой клиент входил, громко топая, стреляя глазами, в полной театральной готовности, весь обвешанный котелками и перепоясанный ремнями, как пулеметными лентами, в длинной, до пят, шинели и в каске, под которую он поддевал теплую шерстяную шапку. «Хайль Гитлер!» — кричал он с порога. Или: «Мир, труд, май!» — или еще что-нибудь столь же нелепое, а присутствующие не спеша поворачивали к нему голову и улыбались, не то с издевкой, не то снисходительно, более-менее по-доброму. Иногда кто-нибудь отвечал: «Привет, Че Гевара!» — и в зале опять становилось шумно.
Взяв курс на меня, он по пути приставал еще к двоим-троим посетителям, декламировал им какой-то стишок, потом балагурил с официанткой, пока та наливала ему чай — жидкий, без лимона, зато сладкий, как сироп.