Смерть по сценарию - Татьяна Столбова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все? — мрачно поинтересовалась я.
— Все. Михалев говорит, что на самом-то деле и это еще не конец. Мол, Миша оборвал фразу, сказал: «А теперь реклама на канале...» — и на этом перевел разговор. Он вообще никогда не любил говорить много.
— Удручающее впечатление... — пробормотала я.
— От Мишиной истории? Возможно. Сандалов реагировал так же. По-моему, он даже прослезился.
— А Миша что?
— А что Миша? Не обратил на Сандалова никакого внимания. А нам сказал, чтобы мы не искали в этой истории аллегорий. Мол, нет там ничего такого, нет подтекста. Просто такая история, и все.
Я покачала головой: меня одолевали сомнения. Миша — и Большой Якут со своей странной компанией? Что-то тут не то.
— Не похоже, чтоб он сам ее придумал. Он — ангел, и вдруг такая чернуха? Не сочетается.
Линник помолчал, потом сказал с легкой обидой:
— Зачем ты так, Тоня? Миша не был ангелом. Он был нормальным человеком. Вот смотри...
Он приподнял пальцем верхнюю губу и показал мне дыру вместо зуба.
— Это Миша, — гордо сказал он.
— Не может быть, — не поверила я.
— Он нечаянно, — пояснил Линник. — В метро ехали, в центре толпы, он повернулся и локтем задел меня.
— Раз нечаянно — это не в счет.
— А боксеру Васильеву кто руку сломал?
— Тоже не в счет.
— Да? Может, ты думаешь, он и это сделал нечаянно? Не обижай Мишу, Тоня. Никакой он не ангел. Сейчас — может быть, не отрицаю. Он действительно был отличным парнем, так что есть вероятность, что его определили в рай...
Тут проходящий мимо нашего столика актер в арестантской робе уронил в мою чашку бутерброд и при этом почему-то рассердился на меня. Прошипев что-то невразумительное, он двумя пальцами вытащил из моего кофе сначала хлеб, потом кусок сыра и ушел. Наша религиозная беседа прервалась. Нам обоим расхотелось говорить об ангелах, выбитых зубах и сломанных руках.
В полном молчании мы доели бутерброды с буржуазной колбасой. Затем я попрощалась с Линником и пошла работать. Передо мной шли Вадя с Галей. Они нарочито громко смеялись и изо всех сил делали вид, что не замечают меня. Я свернула в сторону и направилась в павильон другим путем.
Галю давно раздражает тот факт, что я общаюсь с артистами. Почему-то в театре и в кино артисты и режиссеры считаются высшим сортом, а все остальные — низшим. Конечно, такие, как я, не смиряются с подобной классификацией, но такие, как Галя, не только смиряются, но и культивируют ее. Именно по этой причине она часто поглядывает на меня с недовольством и досадой — словно старшая кухарка, которой не нравится поведение нахального поваренка. Меня, ясное дело, этим не смутишь. Я готова бороться против дискриминации до последнего вздоха. И я не понимаю людей, добровольно ставящих себя на нижнюю ступеньку. Надо же в конце концов иметь чувство собственного достоинства.
Таким образом, мы с Галей не находим общего языка. Иногда у нее случаются приступы хорошего настроения и она мягко, этак по-матерински журит меня за мою раскованность, кою она именует «расхлябанностью и наглостью». Если же у нее настроение плохое, то она просто подходит ко мне сзади и тихо шипит: «Отойди от артиста!» Я, естественно, не отхожу, а поворачиваюсь к Гале и меряю ее самым презрительным взглядом, который имеется в моем арсенале. Она отваливает, скрежеща зубами.
Но мы не враги. Она прощает меня, потому что я еще очень молода, а я прощаю ее, потому что она уже перешагнула за сороковник и ей поздно менять жизненную позицию.
Моя мысль о Гале обрывается перед поворотом. Я слышу странно знакомый, противный, какой-то бабий голос. Сбившись с шага, я останавливаюсь и всматриваюсь в полумрак у телефона-автомата. Там Пульс. Он кокетливо хохочет и щебечет что-то женским голосом. Ужас. Неужели он гомосексуалист? Вот и Линник намекал...
Но и эта мысль обрывается. Я вспоминаю Мишину историю про Большого Якута, Большого Еврея и маленького, очень умного русского, меня почему-то передергивает, и в этот момент я подхожу к павильону. Видно, не суждено мне сегодня додумать что-либо до конца. Я собираюсь с силами и настраиваю себя по-ленински: работать, работать и работать. Дым из кастрюли Сладкова валит прямо на меня. Я беру хлопушку и подбегаю к Ваде. «Мотор!» — пронзительно кричит он. Невзорова принимает нужную позу и закатывает глаза. Началось...
Глава тринадцатая
Весь день Сахаров названивал Тоне Антоновой, но так и не сумел дозвониться. Наконец около четырех часов дня трубку взяли. Молодой приятный мужской голос ответил вежливо, что Тоня на работе и будет только поздно вечером. Сахаров испросил разрешения позвонить поздно, получил его, но когда позвонил около одиннадцати, выяснилось, что Тоня так и не пришла. В приятном мужском голосе уже слышались тревожные нотки, и Сахаров решил перенести разговор с Тоней на завтра. Он был уверен, что она появится на Мишиных поминках у Мадам.
Так оно и получилось. Сахаров пришел вторым — сразу после Пульса, который нелепо суетился, бегал из комнаты в кухню и обратно и делал вид, что помогает Мадам накрыть на стол. Но, как тут же увидел Сахаров, Пульс не столько помогал старой женщине, сколько мешал. Он путался у нее под ногами, ронял столовые приборы, испортил салат «Оливье», нарезав туда банан, и под конец разбил хрустальный фужер, за что немедленно был отстранен хозяйственным Сахаровым от занимаемой должности.
Засучив рукава, оперативник вымыл нож, выхватил из сушилки большое блюдо и принялся ловко строгать туда огурец. Минут через двадцать на столе уже было несколько блюд и тарелок с аппетитной едой, а Пульс, поставленный в угол у стены, завистливо следил за действиями Сахарова и вздыхал.
— Коля, вы молодец, — с улыбкой сказала оперативнику Мадам, и тот расцвел, как розовый куст.
Он познакомился с Мадам несколько дней назад, и у него не хватило духу скрыть от нее свое настоящее имя. Но по его просьбе она все же стала называть его Колей, причем без намека на иронию, и Сахаров был ей за это очень благодарен.
— Владислава Сергеевна, доставать водку из холодильника? — встрял не заслуживший похвалы Пульс.
— Рано, Лев Иванович, — сказала Мадам.
А Сахаров смерил артиста уничтожающим взглядом: он лично не доверил бы ему достать из холодильника даже лимонад, не говоря уж о водке.
Единственное, на что сгодился Пульс, — это открыть дверь следующему гостю. Им оказался Михаил Николаевич Саврасов.
Выглядел он плохо. Потухший взгляд, опущенные уголки губ, серое, как после болезни, лицо. Его счастливый легкий характер не выдержал очередного испытания — гибели любимого племянника. И без того жизнь его никогда не была безоблачной. Оперативник Сахаров, вдоволь порывшийся в биографиях свидетелей и знакомых убитого, знал, что Михаил Николаевич рано остался сиротой, жил с младшим сводным братом у полусумасшедшей бабки, потом едва не сел в тюрьму по ложному обвинению в краже, потом с трудом одолел театральное училище, где в те времена главным предметом была история партии, потом женился на дважды судимой продавщице из книжного магазина, которая была старше его на семь лет... В дополнение ко всем неприятностям пришла беда — в возрасте пяти месяцев умер его долгожданный ребенок. Затем наступили годы затишья. Саврасов, ломая судьбу, работал как вол и однажды так сыграл роль в одном комедийном фильме, что на следующий же день проснулся знаменитым. Его стали приглашать чаще, предлагать большие и интересные роли, что только способствовало развитию его таланта. Ему еще не было сорока, когда его фамилию знала вся страна. Зрители любили его; спектакли с его участием неизменно проходили при полном, а порой и переполненном зале; на его концерты почти невозможно было достать билеты; на плакатах кинокартин, где он снимался, всегда изображалось его милое, добродушное лицо с чудесной, мягкой и обаятельной улыбкой.
Но судьба не сдавалась и нанесла Михаилу Николаевичу очередной удар: его супруга заболела раком горла. Ей сделали несколько операций, одну за другой, и из цветущей, полной сил женщины она за какой-то год превратилась в инвалида. Некогда Саврасов (оперативник об этом не знал) полюбил ее за голос — тонкий, звенящий, негромкий. А теперь она говорила сипло, медленно, с трудом произнося слова, как пьяная. В последнее время она практически не вставала с постели. По всему было ясно, что долго она не протянет. Саврасов сильно переживал, но виду не показывал — по своей всегдашней привычке держался как истинный джентльмен. И вот опять беда: Миша. На этот раз Саврасова подкосило основательно. Он уже не мог скрывать своей страшной тоски. Он резко постарел. Сейчас он выглядел лет на семьдесят с лишком, хотя на деле ему было лишь чуть за пятьдесят. При первой встрече Сахаров, знавший и любивший этого артиста давно, был так поражен переменами в его внешности, что смутился и старательно отводил глаза, пока умница Саврасов не усмехнулся грустно и не сказал: «Что? Плох я? Ничего, поправлюсь...»