Суперчисла: тройка, семёрка, туз - Никита Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бисми Ллахи р-рахмани р-рахим!..
Во имя Аллаха, милостивого, милосердного…
На душе станет тепло, просветлеет мир, обнажится правда.
Что есть истина? А вот вся она здесь. Как-то спросил меня один из друзей хозяина — большой вали,[80] маркграф немецкой земли! — как же у меня хватает смелости кощунствовать над установлениями божьими и сваливать в одну кучу обряды грязного еврейского племени, варварский культ обидчиков христианства мусульман и собственно таинства и праздники святой веры христовой? Спросил без злобы, скорее с изумлением. Если бы был злобен, то и спрашивать не стал — вмиг засадил бы в темницу, как гнусного изворотня. Я таких за версту чую и стараюсь держаться от них подальше, так что вряд ли кто догадывается, что живу я на свете своей верой. Есть у меня свои святые… Кто они? Все, в кого вы тоже верите и кому поклоняетесь. Если человек свой век прожил честно, за правду пострадал, зачем отказывать ему в святости? Только у меня просто все, без словесных ухищрений. Я так господину Карлу и объяснил — словами пророка Илии, стоя, как говорится «на одной ноге».[81]
— Бог етин, милостиф и милосертен. Прощай чужие грехи, как прощал Иисус Христос. Что неприятно тебе, не телай своему ближнему. Фсе остальное разъяснения…
Маркграф отправился размышлять, а я занялся починкой сбруи. Потом решил подремонтировать сапоги — натер воском дратву, наточил шило. Все-таки мой отец был сапожником, чувствую я в себе природную склонность к обуви. Не люблю, когда сапоги грязные или прохудились. Еще по сердцу мне твари, порученные Господом человеку на воспитание — лошади, собаки, кошки. Вот что непонятно, меня драли кнутом, лупили по пяткам, огнем пытали за то, что я человек, но их по какой причине мучают?
В первый мой приезд Париж произвел на меня благоприятное впечатление. Вокруг много людей, здания высоки, дворцы нарядны, но люди — парижане эти самые — далеки от доброжелательности. Хозяйка мадам Бартини, в ту пору два года как овдовевшая, бездетная, косо глянула на меня и постаралась вытурить из дома. Мне-то что, мне плевать — я могу и на конюшне, рядом с лошадками, в экипаже. Хозяин однако выторговал мне место в небольшом чуланчике. Долго объяснял, пусть ее не смущает мой чернявый вид и гортанный выговор. Он скоро освоится… Наконец господин сказал, что на руку я чист. Я в ту пору уже неплохо говорил по-ихнему, так что разобрал, что она ответила господину Сен-Жермену.
— A la bonne heure. Vous autres trangers, vous ne dites le mot propre qu la fin.[82]
Так я познакомился с доброй Клотильдой.
Два дня прошли в ожидании полковника Макферсона. Никаких известий! Господин извелся, на улицу не выходил — объяснил, что не к лицу ему появляться в местах, где собирается простонародье, а ко дворцу его никто не приглашал. Зашел к нему как-то человек зверского вида и разговаривали они на каком-то тарабарском языке. Я таких звуков нигде не слышал — ни в Европе, ни в Азии. Оказалось, толковали они на «мадьярском». Потом граф поделился со мной, что отец его, владетельный князь Ференц Ракоци, получил от французского короля Людовика XIY в кормление Отель де Вилль, где устроил игорный дом. С сыном повидаться не может, однако денежные дела Сен-Жермена устроены, вклады сделаны в такие-то банки.
Я все это время бродил по улицам. Чем больше гулял, тем больше удивлялся тому, что налоги в этой стране собирают без помощи армии. Сразу было видно, что сардары давненько не перетряхивали сундуки горожан, им не резали ушей, носов, не ослепляли на один глаз, не рубили голов. Знатных здесь встречали так же, как в Исфахане — воплями, улюлюканьем и радостными возгласами. Местные муллы из высокопоставленных не гнушались цветных нарядных тканей. Толпа была на редкость пестрой, какого только рода-племени здесь не встретишь. Удивляли индийские факиры, часами глотающие на улицах огонь и мечущие друг в друга ножи. Чернокожие и люди, как мне объяснили, добравшиеся сюда из какой-то Америки и отличавшиеся красноватой кожей и гордым видом, часами просиживали в кофейнях. Хватало здесь и нашего брата, перса, то и дело натыкался на арабов. Все бродяги! Смущали оголенные женские лица и то бесстыдство, с каким уличные девки, задирая юбки, при всем честном народе поправляли подвязки на чулках. В Исфахане не миновать бы им шариатского суда. Я не против, когда молоденькая, нарядная девица прибегает к помощи румян, но когда встречаешь напудренную, наставившую на дряблые щеки полдюжины мушек старуху, жалеешь, что мухаммедов запрет не распространяется на Париж.
Познакомился я и с местным дервишем. Удивительным именем наградили его местные жители — Пятнадцать луковиц, и все потому, что на день пропитанием ему служат исключительно полтора десятка головок. Он разумен, отказывает себе во всем, что не нужно для жизни. Промышляет переноской грузов — разгуливает по Парижу с огромной корзиной за плечами: днем разносит в ней на заказ всякую всячину, а ночью спит в ней, устроившись возле городской колоннады. Поговорив с ним, я узнал, что живет он так вовсе не по необходимости — в день пару другую ливров он всегда зарабатывает. Из этих денег подает милостыню, бедные просят у него взаймы и никогда не знают отказа. Пятнадцать луковиц никогда не требует возврата денег. Когда его спросишь, почему он так милосерден к должникам, отвечает — значит, они им нужнее. Вот что удивительно — в отличие от других парижан говорит коротко…
Интересовали меня мастеровые, особенно шорники. Хозяин приказал срочно обзавестись подходящим дорожным экипажем и парой коней. Надо было подыскать сбрую, заняться бельем, костюмами, обувью, потребными в путешествии. Не дождавшись полковника Макферсона, хозяин собирался отправиться в Англию. Полковник приглашал его сделать сообщение о нынешнем состоянии персидских дел его товарищам по Великой ложе.
В Лондон мы прибыли, если память не изменяет, в апреле сорок пятого года и остановились в пансионе миссис Пенелопы Томпсон. Это была добрая женщина, правда, очень недоверчивая и с норовом. Первое время я откровенно робел в ее присутствии, особенно когда хозяйка, поджав губы, рассматривала меня. Ростом она была на голову выше графа — мне вровень, — однако заботы о гостях пансиона иссушили ее плоть до невесомости. В последствии я боялся обнять ее, прикрытую ночной, до пят рубашкой. Как бы не сломать у нее внутри что-нибудь, когда войду в раж. Ничего, обошлось… Но это случилось потом, когда меня и моего господина выпустили из тюрьмы.
Она учила меня жить, напоминала, что в Лондоне нельзя шататься по ночам в одиночку, нельзя участвовать ни в каких уличных лотереях, тем более глазеть на большой корабль, выставленный на Тауэрском холме. Как раз эта диковинка более всего привлекала меня в Лондоне, но когда я увидел, как несчастные крестьянские парни и простоватые иностранцы, приглашенные добродушным увальнем-зазывалой на палубу, чтобы познакомиться, «чем потчует флот его величества Георга II врагов Англии и короны», спускаются оттуда в кандалах, мой интерес сразу угас. На корабле вербовали в матросы. Особые команды во главе с боцманами и вооруженными моряками так и шныряли в окрестностях Лондона, хватая зазевавшихся путешественников, пьяных крестьян и парнишек лет шестнадцати, а также бродяг, которых в Англии видимо-невидимо. В ту пору Англия вела очередную войну за какое-то наследство, флоту требовались сильные руки и храбрые сердца, чтобы вытряхнуть французов из Канады и с каких-то далеких островов.
Вообще, англичане, в частности лондонцы, чрезвычайно патриотичны. Последний нищий не поленится всадить вам нож в спину, если вы нелестно отзоветесь о Юнион Джеке — ихнем национальном флаге. Джентльмены ведут себя более сдержано и покладисто, чем в Париже, и стараются уступить друг другу дорогу. Дуэли здесь по большей части являются средством достижения каких-то целей, чем пылким поступком. Даже священники охотно пускают в ход шпаги и пистолеты, когда дело идет о защите чести, ибо честь здесь очень выгодный товар, который местное благородное сословие отмеряет каждому на столько гиней или пенсов, на сколько он заслуживает. Здесь до сих пор вспоминают о некоем капитане Фитцджеральде, которого прокатили на выборах в совет его клуба. Так он дал слово вызвать на дуэль каждого выборщика, если он и в следующий раз получит черные шары. Говорят, его быстро утихомирил какой-то капеллан, у которого Фитцджеральд оказался третьим. Сам капеллан скоро стал баронетом и настоятелем собора, что, безусловно, свидетельствует о веротерпимости англичан.
Должен признаться, что мой хозяин, ступив на землю «благословенного Альбиона» был радостно возбужден, стремился поскорее попасть в Лондон — «в эту цитадель свободы»… Он был так пылок, что я засомневался, точно ли мой господин разумный, обладающий приличным состоянием господин, за которого себя выдает? Может, меня угораздило попасть в услужение придурку, испытывающему головокружение от собственных бредней?.. Всю дорогу он потчевал меня рассказами о благах просвещения, которыми буквально на каждом шагу напичкан Лондон. О том, на что способны свободные люди, когда их права защищены законом и общим, вошедшим привычку уважением к правам другого человека. Пыл его несколько угас, когда при подъезде к Темплю мы увидели на его воротах отрубленные головы, выставленные на пиках на всеобщее обозрение. Глянув на эти приметы решительности местных властей в расправе с мятежниками-якобитами,[83] я даже успокоился. Сказать по правде, пугало меня это «царство свободы». Среди людей я пожил, знал, что к чему, но как вести себя с ангелами, с существами, у которых есть какие-то «права», понятия не имел. Я не знал никакого другого права, кроме заботы ежедневно, изо всех сил, сцепив зубы, защищать свою жизнь, достоинство и кошелек. Увидев, однако, лондонскую толпу, я повеселел. С этими ублюдками надо держать ухо востро — вот о чем с удовольствием подумал я, когда приметил пьяных женщин, как дрова, валявшихся на улицах. Когда заметил трибуны на углу Гайд-парка… Местный воришка, попытавшийся изучить содержимое моих карманов и вовремя пойманный за руку объяснил, что «здесь, на Марбл Арч, вешают на крючок бравых ребят, а трибуны возведены для благородных. Простой люд толпится поближе к виселице».