Лекарь. Ученик Авиценны - Ной Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За спиной хозяина конюшен уже столпились люди, в глазах которых светилось любопытство.
— Прошу вас, — ловя ртом воздух, проговорила Агнесса, — не будет ли кто-нибудь так любезен позвать сюда моего мужа?
— Я не могу оставить конюшни без присмотра, — пробормотал Эгльстан. — Пусть кто-нибудь другой идет.
Все стояли и молчали.
Агнесса полезла в карман и вытащила монетку.
— Прошу вас, — повторила она и подняла монетку повыше.
— Я исполню свой долг христианки, — сразу же отозвалась женщина, по виду явно из гулящих. Пальцами, как когтями, она вцепилась в монетку.
Боль стала невыносимой, и это была еще не известная ей боль, не такая, как обычно. Она привыкла к резким сокращениям. После первых двух родов последующие у нее протекали тяжелее, но терпимо, и родовые пути стали свободнее. Перед рождением Анны-Марии и сразу после у нее случились выкидыши, однако и Джонатан, и следующий мальчик покинули ее тело легко после отхода вод, как выскальзывают из пальцев гладкие зернышки. За все пять родов она не испытывала ничего похожего на то, что происходило сейчас.
«Святая Агнесса, — безмолвно воззвала она. — Святая Агнесса, помогающая овечкам, помоги мне!»
Во время родов она неизменно молилась святой, в честь которой была наречена, и святая Агнесса ей помогала, но на этот раз ее окружила сплошная невыносимая боль, а младенец в утробе казался огромной пробкой.
Наконец ее громкие вопли привлекли внимание проходившей мимо повитухи, старой карги, к тому же изрядно выпившей, и та с проклятьями выдворила из конюшни ротозеев. Вернувшись, она с отвращением осмотрела Агнессу
— Чертовы мужики положили тебя прямо в дерьмо, — пробормотала она. Но передвинуть роженицу было просто некуда. Старуха задрала Агнессе юбки выше пояса и разрезала исподнее, потом руками разгребла навоз на полу, освобождая место для младенца, рвущегося на свет, и вытерла руки о грязный передник.
Из кармана она вынула пузырек со свиным жиром, потемневшим от крови других рожениц. Выцарапав немного тошнотворного жира, смазала себе руки такими движениями, словно мыла их, потом запустила два пальца, три, наконец и всю руку в расширившееся отверстие женщины, которая теперь уже выла, как животное.
— Тебе придется вдвое больнее, мистрис[5], — сделала вывод повитуха через пару минут, смазывая руки уже по самые локти. — Этот негодник мог бы укусить себя за пятки, если б ему вздумалось. Он выходит попой вперед.
2
Семья и цех
Итак, Роб пустился бегом в направлении пристани Пуддл-Док. На бегу до него дошло, что надо отыскать отца, и он повернул в сторону дома, где заседали старейшины цеха плотников, — всякий ребенок из принадлежащей к цеху семьи так и поступал, если требовалась помощь.
Лондонская гильдия плотников помещалась в конце улицы Плотников, в старой мазанке — строении из столбов, перевязанных ветками и ивовыми прутьями, покрытом известью; каждые три-четыре года непрочный домик приходилось основательно подновлять. В просторном помещении цехового совета, за изготовленными самими старейшинами грубыми столами сидели на таких же грубых стульях человек десять-двенадцать в кожаных дублетах, с поясами для свойственных профессии инструментов. Мальчик узнал кое-кого из соседей, а также членов десятка, в который входил отец, но самого Натанаэля не обнаружил.
Для лондонских столяров и плотников цех был всем сразу; он давал работу, оказывал помощь больным и инвалидам, хоронил умерших, заботился о стариках, поддерживал тех, кто временно не имел работы; цех разрешал споры, пристраивал сирот в семьи, помогал найти заказы; он имел и немалый моральный авторитет, и политический вес. Это было четко организованное общество, состоявшее из четырех частей — сотен. В каждой сотне насчитывалось десять десятков, и в каждом десятке люди были тесно спаяны между собой. И лишь если человек выбывал из десятка: умирал, тяжело и надолго заболевал, уезжал в другие края, — лишь тогда на его место принимали в цех нового ученика, обычно из числа ожидающих своей очереди сыновей других членов цеха. Слово старосты цеха было столь же непререкаемым, как и королевский указ, и именно к этому человеку, Ричарду Бьюкерелу, примчался теперь Роб.
Бьюкерел всегда сутулился, словно груз ответственности неотступно давил на его плечи. Все у него было каким-то темным: волосы черные, глаза цвета старой дубовой коры; узкие штаны, рубаха и дублет из грубой шерсти, окрашенной в кипятке с ореховой скорлупой, а кожа, загоревшая под солнцем на строительстве доброй тысячи домов, казалась дубленой. И ходил, и думал, и говорил он неторопливо. Роба выслушал очень внимательно.
— Натанаэля здесь нет, сынок.
— А не знаете ли, где его можно отыскать, мастер Бьюкерел?
Тот помолчал в нерешительности.
— Извини-ка меня, будь любезен, — сказал он по размышлении и пошел к группе тесно сидевших мужчин.
До ушей Роба долетали только отдельные слова и шепот, которым произносились фразы.
— Неужто он с той самой шлюхой? — пробормотал Бьюкерел.
— Мы знаем, где можно найти твоего отца, — сказал староста цеха, вернувшись к Робу через минуту. — Ты поспеши к своей матушке, сынок. А мы тебя скоро догоним и приведем с собой Натанаэля.
Роб скороговоркой поблагодарил его и помчался дальше.
Он не останавливался передохнуть ни на минуту. Уворачиваясь от тяжело груженных повозок, обегая стороной пьяниц, проскальзывая сквозь толпы лондонцев, он мчался к Пуддл-Доку. На полдороги он увидал своего врага, Энтони Тайта, с которым за последний год трижды жестоко дрался. Энтони вместе с парочкой приятелей, вечно околачивающихся на пристани, изводил насмешками рабов, занятых на погрузке кораблей.
«Времени у меня сейчас на тебя нет, треска сушеная, — подумал Роб. — Только попробуй тронуть меня, гад ползучий, — и я тебя вздую как следует».
Так, как собирался в один прекрасный день вздуть своего чертова папашу.
Увидел, как один из прихлебателей показывает Энтони на него пальцем, но пробежал мимо и понесся дальше.
Совершенно задыхаясь, с колотьем в боку, он добежал до конюшен Эгльстана как раз в ту минуту, когда незнакомая старуха пеленала новорожденного младенца.
Конюшню наполняли тяжелые запахи конского навоза и крови его матери. Мама лежала на полу. Глаза закрыты, в лице ни кровинки. Роба удивило, какая она маленькая.
— Мама!
— Ты сын?
Он кивнул, не в силах говорить, только тощая грудь тяжело вздымалась.
— Не мешай ей отдыхать, — сказала ему старуха, отхаркавшись и сплюнув на пол.
Когда появился отец, на Роба он и не взглянул. В телеге, выстланной сеном (Бьюкерел взял ее у одного работника), они отвезли домой маму вместе с новорожденным — мальчиком, которому предстояло получить имя Роджер Кемп Коль.
Всякий раз, родив очередного ребенка, мама весело и гордо показывала новорожденного остальным своим детям, но сейчас она молча лежала, глядя в потолок.
В конце концов Натанаэль позвал соседку, вдову Харгривс.
— Она даже грудь малышу дать не может, — пожаловался он.
— Может, это и пройдет, — успокоила его Делла Харгривс. Она знала одну кормилицу и унесла малыша, к великому облегчению Роба. Он всеми силами, как умел, заботился об остальных четверых. Джонатана Картера уже успели приучить к горшку, но, оказавшись без материнского глазу, он, кажется, начисто об этом позабыл.
Отец не отлучался из дому. Роб мало с ним говорил и старался не попадаться ему под руку.
Он скучал по урокам, которые проходили каждое утро: мама умела превратить их в увлекательную игру. Роб не знал ни единой живой души, у которой было бы столько внутреннего тепла, столько любви и задора, столько терпения, если он не сразу запоминал урок.
Сэмюэлу Роб поручил гулять с Вилем и Анной-Марией, не допуская их без надобности в дом. В тот вечер Анна-Мария горько плакала — она хотела услышать колыбельную. Роб обнял ее, назвал милой барышней Анной-Марией — девочка больше всего любила, когда ее так называли. Наконец, он спел сестренке песенку о миленьких кроликах и пушистых птенчиках, которые спят в гнездышке (радуясь при этом, что его не слышит Энтони Тайт). У сестры щечки были круглее, а кожа более нежная, чем у матери, хотя мама всегда говорила, что Анна-Мария пошла вся в Кемпов, даже ротик во сне открывает так же.
На следующий день мама выглядела получше, но отец сказал, что щеки у нее порозовели от жара. Маму била дрожь, и они укрыли ее одеялами.
На третье утро, когда Роб поил маму водой, его поразило, каким жаром пышет ее лицо.
— Мой Роб, — прошептала она и погладила руку сына. — Ты стал настоящим мужчиной. — Она тяжело дышала, изо рта шел неприятный запах.
Когда он взял мать за руку, что-то перешло из ее тела в его разум. То было знание: мальчик абсолютно ясно понял, что должно с нею произойти. Он не мог заплакать. И закричать тоже не мог. Волосы зашевелились у него на затылке. Роб ощутил ужас и больше ничего. Он не в силах ничем ей помочь, если б даже был взрослым.