Записки мелкотравчатого - Егор Дриянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Каков! Прискакал! Слышал, братец, слышал все, как ты там в болоте… Ну, да это пустяки! Вообрази, мы почти год, как не виделись, Ну, да это пустяки! А вот что: вчера подвыли семерых; а главное, вообрази, Карай-то мой, Карай! Третьего дня – лису матерую, то есть можешь ты себе представить, с первой угонки, как вложился – джи!..
Лука Лукич не окончил еще начатого рукою жеста, выражавшего, по его мнению, ловкость и удальство Карая, как из соседней палатки послышался хорошо знакомый мне голос г. Стерлядкина.
– Врет, все врет! Не верьте ему…
– Так и поволок, – продолжал Бацов, – Ну, что он там орет спросонков, эта щучья пасть! Не верь ему братец!.. Он что ни скажет – все пустяки. Здравствуй, граф! А где же Хлюстиков?
– Эй! Подать сюда Петрунчика! – сказал граф людям. – Да он вчера так нахлестался, что, я думаю, и теперь еще не пришел в память.
– Ничего! – кричал Стерлядкин из своей палатки. – это ему не в первый раз, да и не в последний. Здравствуй, граф! Каково спалось под дождиком?
– Хорошо. А у нас вчера что-то долго шла потеха. Ну, что: на чем решили?
– Известное дело, на чем. Карая нынче придется по хвосту.
– Слышишь, Лука? – сказал граф, обратясь к Бацову, – И ты в силах будешь перенести этот удар? А с кем идет?
– С Азарным! – кричал Стерлядкин. – На первого подозренного; прибылые не в счет; да еще добро бы до первой угонки, а то прямо на завладай.
– Ого! Ну, что ты, брат Лука? Уж, видно, напрямик с ума спятил! Воля твоя, у меня вчуже сердце замирает. Добро бы еще на дюжину шампанского, а то, посуди сам, ведь это срам на всю жизнь.
Бацов молча покручивал усы; заметно было, что он начал трусить. «Пустяки», – сказал он, но уже не так громко и отчетливо.
– У тебя все пустяки! А рассуди-ка сам: Карай твой слова нет, собака добрая, во всех ладах, да молода; притом же, ты сам знаешь: псовая, пылкая, следовательно, накоротке; сверх того, коли не осердишься, я скажу правду: он, брат, у тебя больно подуздоват![2] А коли ты охотник с толком, так знай, что подуздоватая собака всегда непоимиста. Куда ж ты заехал? Добро бы на садочного; да еще до угонки; а то давай нам подозренного, да материка! Эк куда хватил! С Азарным – шутка! Нет, брат, я Азарного знаю…
Граф не кончил и начал вслушиваться. За палаткою шла страшная возня:
– Слышь, прочь, прибью! Подлец буду – прочь! Зарежу!..
Я выглянул из палатки.
В шалаше, из которого недавно появился камердинер, лежал маленький человек в заячьем полукафтане и размахивал ногами, отбиваясь от двух псарей, которые старались завладеть им. По голосу и складу бранчивой и отрывистой речи я тотчас узнал в нем Петра Сергеевича Хлюстикова.
– Тащи, тащи его! – кричал голос из палатки.
– Слышите, Петр Сергеич? Граф кличет. Пойдемте! – говорил псарь.
– Пошел, дурак! Ты видишь: я сплю.
– Нельзя: приказано будить.
– У-у! Нельзя, нельзя, скотина! Прочь убирайся!
– Бери, тащи его! – раздался голос Бацова.
– Петр Сергеевич, Лука Лукич зовет…
– Лу-ка! Лу-кич! Скажи ему, что он такой же скот, как и ты!.. А Карай – просто шалава…
В палатке раздался общий смех.
– Тащи, тащи его! – кричал Стерлядкин, выходя из своей палатки в колпаке и беличьем халате.
– Еще один! А-а-ай! Не буду. Голубчики, пустите!.. Иду, право, иду! – кричал Хлюстиков, барахтаясь на руках у псарей.
В палатку подали чай.
Хлюстиков явился вслед за самоваром.
Украшенное тройным комплектом веснушек, лицо его было до крайности мало и в минуту выражало на себе тысячу различных оттенков. Темно-каштановые курчавые волосы, наперекор всем прическам, постоянно убегали вверх, вообще же, сочетание всех мелких частиц этого лица носило выражение, порождавшее в каждом невольный смех. На взгляд Хлюстикову было лет около пятидесяти.
Он подобострастно подошел к постели Атукаева, который погладил его по голове и потрепал по щеке.
– Вот, Петрунчик, умница! Встал раненько, а теперь пойдет умоется, причешет головку и явится в нам молодец молодцом.
– И подадут ему стакан чаю, – прибавил Бацов, ударяя на слово «чай».
– Чаю… Дурак! Я не гусь… Эй, ча-ла-эк! Отставному губернскому секретарю, чуть-чуть не кавалеру, Петру Сергееву, сыну Хлюстикову – трубку, водки и селедки. Но-но! – Эти слова были произнесены подобающим тоном.
В минуту было подано то и другое.
Взявши в одну руку коротенькую трубочку, а в другую – налитую рюмку, Хлюстиков значительно подмигнул глазком, крякнул, плюнул, показал язык Бацову и мигом опорожнил рюмку, но в то же мгновение глаза его выпучились, лицо сморщилось, он вздрогнул и сердито швырнул рюмку человеку под ноги.
Разразился общий смех.
– Пад-ле-цу-ксу-су-су… – шипел Хлюстиков, харкая и отплевываясь.
Наконец он жадно приступил к куренью. После трех сладостных затяжек перед носом Хлюстикова взлетел огненный фонтан от вспыхнувшего пороха, положенного на дно трубки, и Хлюстиков опрокинулся на графскую постель. Наконец он вскочил и с бранью убежал в шалаш.
Допив второй стакан чаю, я вышел из палатки.
Игнатка мои крепко спал, растянувшись перед пылающим костром. Испачканные в грязи и тине лошади исправно ели овес, спустя головы в изломанную тележку которая казалась вовсе не годною к употреблению. Вокруг меня все было в движении: псари оседлывали лошадей; кучера впрягали других в брички и колесницу; повара укладывали кастрюли в ящики; выжлятники смыкали гончих; стремянный, с двумя борзятниками подлавливал графских сворных и пихал в колесницу. Между охотниками шли непрерывные перебранки и пересмешки, собаки выли, прыгали, вытягивались и махали хвостами, ластясь к своим хозяевам.
– Глядь-ка, глядь, Кирюха! Савелий Трофимыч знает-таки учливость, – сказал борзятник Егорка своему соседу.
Все обратились к колеснице.
Там, перед графским стремянным, стоял старичок-охотник, лет шестидесяти, без шапки, и низко кланялся; на руках у него лежала тощая борзая собачонка.
– Эх, Трофимыч, твою бы Красотку, замесь коляски, хоть и повыше куда вздыбить, так в ту ж пору.
Охотники засмеялись.
– И что вы, батюшка Ларивон Петрович! Собака – мысли; перед богом, не лгу. Не перебрамшись, слабосилок, в разлинке. А да-ка нам… Намедни, как по матером-то она с графской Заигрой, постреленок, ухо в ухо! Перед богом, не лгу… ажно седло подо мной затрепыхало… Поди, матушка, подь туды, подь!.. – продолжал старик, сдавая свою любимицу стремянному на руки.
Собака мигом очутилась в рыдване и, глядя в окошко на удалявшегося Трофимыча, жалобно взвыла.
– Ишь, она к почету-то не привыкла, – сказал Егорка.
– Не замай, граф увидит! Она в те поры за сук уцепится, – отвечал Кирюха, затягивая подпругу.
Я еще раз взглянул на спавшего Игнатку, и мне стало жаль будить его. С правой стороны сквозь чащу просвечивала заря. Я пошел снова к палатке: там был слышен голос Бацова; граф был уже одет; Хлюстиков по-прежнему сидел на постели, подбоченясь, и, прищуря глаз, насмешливо поглядывал на Бацова.
– Это пустяки, – продолжал Бацов. – После этого ты станешь уверять меня, что я не человек.
– Конечно, разве ты человек! Ты – Бацов. Граф, голубчик, прикажи дать рюмочку!
– Петрунчик, ты душка! Кажется, намерен с утра сделаться никуда не годным, – сказал Атукаев, щипля его за щеку. – Этим ты меня очень огорчишь.
– Голубчик, ваше сиятельство! Одну только, право, одну! Я ведь по одной пью…
– Ну, нечего делать. Дай ему мадеры!
– Только побелей, этой, знаешь, великороссийской, из-под орла… Кхе! – Тут Хлюстиков щелкнул языком, заболтал ногой и выразил многозначительную мину.
– А знаешь ли, за что его из суда выгнали? – спросил Бацов обратясь ко мне.
– Умны были, догадались… Эх, Бацочка моя, ты и того не смыслишь! Расталке муа… Кхе!
Хлюстиков мигом опорожнил рюмку.
Люди качали снимать палатку.
Отдав наскоро кое-какие поручения своему кучеру я поспешил к обществу.
Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументом. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они были окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти.
Нам подвели оседланных лошадей; людям начали подносить вино.
– Ну, смотри у меня! – начал граф, обратясь к охотникам. – На лазу[3] стой, глаз не раскидывай; проудил[4] – не твоя беда, прозевал – ремешком поплатишься. Чуть заприметил, что красный зверь пошел на тебя, не зарься, дай поле. Поперечь, а то в щипец[5] нажидай… особенно лису: заопушничала подле тебя без помычки, на глади – стой, не дохни; а место есть на пролаз, тотчас рог ловчему посылай. Ты, Кондрашка, смотри, берегись: я видел в прошлый раз, как ты бацовскую лису, без голосу, втравил в отъемную вершину… А главное, на драку[6] без толку не подавать. У всех вас есть эта замашка; глядишь, чуть щелкнула которая, или там увидал полено[7] али трубу,[8] и пошел клич кликать – и все, дурачье, сыплют к нему, а ловчий хоть умирай на рогу: «У нас, дескать, своя забота!» Вот я за вами сам начну присматривать! Садись!