Зимой в Афганистане (Рассказы) - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полдень солнце остановилось напротив скал, и вскоре в пещерах ощутимо потеплело. Щурясь, солдаты вышли на небольшой карниз и поднялись еще выше, на верхний ярус скал. Отсюда хорошо была видна Долина, глинобитные стены и плоские крыши коробок-домов, блекнущие сады, облетающие тополя, коричневато-сизые заплаты убранных полей, и бурые кручи напротив, и вершины Гиндукуша.
Направо скальный массив с пещерами понижался и переходил в распадок, но дальше тоже высились скалы с продырявленными стенами. Внизу стояли тополя, глинобитные крепости, — и над этими скалами, тополями и жилищами плавала темная птица, ее крылья были широки и тупы, она казалась небольшой, хотя наверняка это был хищник: орел или гриф — крупная птица.
Солнце пригревало. Никуда не хотелось идти. Солдаты курили, положив автоматы на колени.
Кто-то предположил, что лейтенант получил письмо от жены или девушки: прости-прощай, — и сорвался. Но ему возразили, что почты уже не было месяц и плюс две недели рейда, итого — полтора месяца. А может, давно получил, и у него кипело, кипело — и вот вырвалось?
Ротный закричал снизу, что он сейчас поднимется и всех разгонит, — хватит курить! Все зашевелились. Кухаренков, питерский гитарист, нескладный, длинный, поднял автомат, взял на прицел птицу. «Эх, жаль, нельзя шухерить». Все поглядели на орла или грифа, все парившего в вышине.
Поиски продолжались до пяти часов вечера без обеда, солдаты были злы. Но особенно злились офицеры. А командир полка был чернее тучи, и его золотые зубы сверкали, как молнии, когда он отдавал приказы.
Ночевали, как всегда, в машинах на щитах, не раздеваясь, укрывшись шинелями и бушлатами. Лежали под защитой брони. Рядом было оружие. Лежали тесно, плечом к плечу, уставшие, но сытые; грубые, иногда жестокие друг к другу, но не чужие, связанные одним языком, воспоминаниями и надеждами на будущее. Да, не вечно же они будут ездить по этим взрывающимся дорогам, не вечно будут... жрать перловку с рыбными консервами.
На улице шумели тополя, еще вечером погода испортилась, солнце садилось в облака, и ночью поднялся ветер. Перед сном слушали «Маяк».
Да, не вечно же таскать на себе автомат, подсумки, миномет. Настанет день, и они... Что они?.. Они налегке взойдут по трапу — туда, где все вокруг говорит, смотрит, дышит не так, где каждое дерево шелестит не так. И облака плывут по-другому. Во все стороны дороги и города, деревни, реки, земля мягкая, из земли растут белые в черную крапинку деревья — березы, сейчас они желтые, — и по дороге можно мчаться на мотоцикле или машине, ничего не боясь. Синева и солнце мелькают в лужах, белые стены церквей, лица, сероглазые девушки, старухи в платках, рабочие, милиционеры, пенсионеры, дети. Залитая осенним солнцем земля, шум и блеск поездов, гудение тока в тяжелых сосудах высоковольтных линий, провисших над густыми грибными лесами и полями, затянутыми паутиной. Трубы и краны городов, площади, стадионы, библиотеки, солнечные окна высотных домов, два окна на восьмом этаже: кухня и спальня, а третье выходит на запад, и вечером, когда солнце будет садиться, все в зале покроется червонной позолотой: полы, сервант с хрустальными рюмками, телевизор, кресла и фотографии в деревянных рамках: сероглазые девушки, старухи в платках, деревенские парни, беседка на берегу Черного моря, бравый усач с Георгиевским крестом на груди, танкист у руин Берлина...
А лейтенант сейчас крадется в ночи, одинокий, голодный и чужой всему миру.
Утро было холодное. Небо затянуто облаками. Хмурые повара готовили завтрак. В походных железных кухнях, похожих на деревенские печи, краснели огни. Пахло соляркой. Проснувшиеся солдаты шли умываться на арык, обсаженный ивами. Над плоскими крышами афганских домов поднимались дымы. Вода в арыке была ледяной и прозрачной. Умывшись, солдаты крепко растирали лица и шеи уже нечистыми вафельными полотенцами. Вскоре завтрак был готов. Солдаты получали пайки в котелки, поднимались на свои танки, тягачи и бронетранспортеры, усаживались поудобней, брали черствый хлеб, ложку и черпали дымящуюся кашу. Пока завтракали, начался дождь, он мелко накрапывал. Все хребты и вершины по обе стороны Долины были скрыты облаками. Облака висели над самыми скалами. Пещеры в серых скалах неприятно чернели. Дождь все накрапывал, пришлось доставать брезентовые плащи.
На поясе подсумки с магазинами и гранатами, на рукаве индпакет с бинтом и тампонами, на плече автомат, — вперед, на поиски лейтенанта, смотреть в оба, не пропускать ни одной щели.
Камни были сырые, подошвы кирзовых сапог и ботинок скользили. Солдаты карабкались на скалы, заглядывали в пещеры, продвигались вверх по распадкам.
Где же прятался лейтенант? О чем он думал? Почему убежал? Струсил? Это прапорщик-артиллерист на одном из перекуров сказал, что он, видно, струсил. Но тут оказался солдат из взвода лейтенанта, по кличке Петух, угрюмый, с морщинистым лбом, и Петух сказал, что они с лейтенантом бывали в переделках. В каких переделках? «Да вон хотя бы в кяриз спустились», — нехотя отозвался Петух. — «Ну и?»— «Он спускался первым, а вылезал последним, — Петух отщелкнул окурок. — Отстреливаясь. Так сперва мы втроем выползли, а потом его вытащили». — «Ну, на один раз его, может, и хватило. А дальше — пшик!» Петух посмотрел на прапорщика и сказал, что таких вещей лучше никому не говорить. Так какого же черта он сбежал, этот герой?! Петух молчал. И мы теперь его ищем, мокнем. «А может, он обкурился?» — спросил сержант Ходорцев. Петух цыкнул и покачал головой. «Значит, нашло», — заключил длинный и нескладный питерский гитарист Кухаренков.
Кто-то сразу вспомнил одного из прежних старослужащих, Джамбула, как на него тоже нашло и он среди бела дня, ни от кого не прячась, пошел прямо по степи куда глаза глядят. Ему приказали остановиться, а он — нет. Тогда капитан сел в бронетранспортер и дал очередь — не по Джамбулу, конечно, рядом, — только пыль столбом встала. А Джамбул в ответ сорвал ремень с подсумком и зашвырнул его подальше и панаму схватил и бросил на землю — и пошел дальше. Капитан — еще очередь. Не останавливается. Капитан орет: взять его! Никто не шелохнулся. Тогда он заводит бронетранспортер, догоняет Джамбула, соскакивает и — в ухо, Джамбул — ему. Сцепились, повалились в пыль, катаются, хрипят. Джамбулу потом на «губе» всю мошонку вши проели. А спрашивается, в чем дело? Нашло. Ну еще бы: всех уволили, а его держали, на операцию потащили. Уже третий год службы пошел.
А лейтенант отслужил только девять месяцев.
«Все-таки гад он», — сказал в конце второго дня поисков Ходорцев.
Дождь накрапывал весь день, под вечер кончился. Плащ-палатки были сыры. Стволы автоматов матово лоснились. Хрустя темной мокрой галькой, солдаты возвращались к своим машинам. Ходорцеву никто не ответил. Лишь долговязый питерский Кухаренков запел вполголоса: «Над Канадой небо синее, и идут дожди косые...»
Они шли у подножия почерневших скал, повесив руки на автоматы, глядя под ноги и слушая Кухаренкова. Мещеряков приостановился, чтобы вынуть каменную крошку, которая давно каталась в сапоге и сейчас попала между пальцев, размотал портянку, пошевелил пальцами, крошка выпала, и он натянул сапог, разогнулся и увидел своих товарищей.
Они шли у подножия скал, приближаясь к тому месту, где в нише высился каменный колосс без лица. Едва слышный — и даже скорее угадываемый — голос долговязого смешивался со звуками шагов, и это было похоже на какой-то поразительный напев. И все казалось странным: мрачные долгожданные скалы, тусклое небо, чернеющие деревья справа, фигуры, закутанные в плащи.
Неожиданно раздался хлопок, и из-за деревьев взлетела и сумрачно засветилась красная ракета. За шеренгой черных деревьев с лязганьем ехал танк.
Поздно вечером, лежа на щите под бушлатом и шинелью, Мещеряков вспомнил эти мгновения, и они вновь почудились ему странными, как бы удвоенными, и он вновь испытал необъяснимое чувство восторга и тоски.
Назавтра поиски продолжились. С утра над горами и крышами глиняного городка в Долине успели покружить вертолеты, но вскоре видимость ухудшилась. Было холодно, сыро. Иногда порывами налетал ветер, хватая пригоршни почерневших листьев с ветвей. И наконец пошел снег; мелкий, мокрый, он косо летел, залепляя скалы и бушлаты солдат.
Харченко поскользнулся и зашиб колено. «Вы поосторожней!» — кричали офицеры. Снег летел в лица, забивал ресницы. Теперь уже все по-настоящему были злы на дезертира. Если вчера и позавчера порыскать по пещерам было даже интересно, то сегодня уже никому не хотелось снова лезть в эти холодные дыры и бродить в потемках. Пора уже было возвращаться в полк. А они вынуждены шнырять здесь, как ищейки, вынюхивать лейтенанта, которому что-то ударило в голову и он побежал. Чего побежал? Может, с кем повздорил? С начальством?
Да нет, говорили, ни с кем он не вздорил, ни в тот день, ни раньше. Что, вообще никогда? Нет, бывало, само собой. Его солдат сразу после операции — на разгрузку колонны, так что? — надо идти к начальству, горло драть. Или дом под Гератом брали, там московские генералы наблюдали, нужен был образцово-показательный штурм, а лейтенант все приказы похерил, мол, пускай вертушки рассобачат курсами этот пулеметный дом, и все его солдаты так и лежали в арыке, пока, действительно, не прилетели вертушки, — а потом, конечно, разборки. Но начальство не зажимало: вот-вот получил бы очередное звание. Обычный офицер. Только по призыву, а не призванию: попал в армию после института, как и Мещеряков. После института было право выбора: либо ты служишь полтора года солдатом, либо офицером, но два. Он решил офицером. Мещеряков — солдатом. Конечно, у офицера жизнь не такая, как у солдата, — чище, сытнее, свободней. Здесь офицеры спят в настоящих домах, не то что солдаты — в палатках. Кормят хорошо, один «офицерский» хлеб чего стоит: белый, пшеничный, не то что ржаные «солдатские» буханки, непропеченные, кофейно-черные, после которых донимает изжога. Опять же паек — сгущенка, сыр, масло, сахар, сигареты с фильтром. Сапоги кожаные, бушлат с меховым воротником. Свободного времени больше, чем у солдата, и тратить его можно разнообразно: смотреть телевизор, читать или идти в гости, не спрашивая ни у кого разрешения. Офицеру не надо воровать бензин, солярку, муку на продажу афганцам, у него зарплата приличная, двойная — в Союзе и здесь, так что он может позволить себе купить водки или ласку одной из полковых женщин. На операции он может идти налегке, не лезть первым под пули, — но это, правда, сразу заметят, и тогда не жди, что солдаты будут хотя бы уважать тебя, не то что питать то особенное, искреннее, грубоватое сыновнее чувство, которое и называется солдатской любовью. Быть вожаком среди молодых мужчин не так-то просто. Да, не так просто подчинить каждого своей воле. И решать, кому, куда и когда идти и что делать. И решать, кому умереть сегодня. Ведь бывают такие переделки, когда в арыке не отлежишься и помощи ждать неоткуда: ни с неба, ни из-под земли, — и надо что-то делать, двигаться, жертвовать одним или двумя, чтобы в живых остались другие. Но как выбрать? Кого? Почему его, а не другого? Разве он меньше хочет жить? Или его не ждет мать? Кто ты такой, чтобы это решать? Чем ты отличаешься от них — погонами? знаниями?