Эпоха великих реформ. Исторические справки. В двух томах. Том 1 - Григорий Джаншиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митрополит Филарет был противником освобождения крестьян. Он полагал, что правительство не справится «с теми безурядицами и волнениями, которых ожидали многие по освобождении крестьян». «По складу своего ума и по другим причинам он не сочувствовал, – говорит г. Сухомлинов, – решительным переворотам в народной жизни и предпочитал держаться того порядка вещей, который установился издавна и пустил глубокие корни. Но не сочувствуя освобождению крестьян, митрополит Филарет должен был сделаться его первым провозвестником»[221]. Поставленный в затруднительное положение, митрополит Филарет, по словам г. Сухомлинова, просил снять с него непосильное бремя. Официально он ссылался на свое незнакомство с кругом тех предметов, основательное знание которых необходимо для успешного содействия крестьянской реформе и т. п. В частной беседе он высказался откровеннее, находя бесполезным исправлять частности, когда целое, т. е. весь проект Редакционной комиссии, представляет нечто шаткое, непрочное, «утлое».
Но воля Государя оставалась непреклонною, и, чтобы склонить митрополита Филарета, был командирован в Москву доверенный чиновник гр. Панина, известный его клеврет М. И. Топильский. Этой миссии придавалось такое важное значение, и умы находились в таком напряженном состоянии, что гр. Панин, боясь, чтобы донесения Топильского не вскрывались на почте, приказал ему употреблять вымышленные названия. Сначала хлопоты Топильского, человека довольно ограниченного[222], оставались безуспешны, несмотря, как он пишет, на его «довольно льстивые речи». Но, благодаря содействию духовника митрополита Филарета, удалось склонить его, и 3 февраля 1861 г. Топильский писал об этом событии в следующих выражениях: «Наконец друг добродетели (т. е. Филарет) убедился в необходимости сделать предлагаемое дело и после двукратных со мной объяснений принялся сегодня решительно за работу. Саввинское подворье совсем в стороне, но Андрониев (т. е. духовник Филарета) был пущен в игру, и это подействовало» и пр.[223]
5 февраля проект манифеста был составлен и в тот же день препровожден к графу Панину при письме, в котором митрополит Филарет высказывает, что «в исполнение поручения его ввело верноподданническое повиновение, а не сознание удовлетворить требованию». Далее он изъясняет основания сделанных в присланном проекте манифеста изменений.
Изменения против первоначального проекта сделаны были довольно значительные. Объем его был почти вдвое сокращен[224]. Пропущено было (впрочем, без всякого ущерба для содержания) довольно длинное историческое введение. Но выкинуто было также и простое, задушевное обращение к крестьянам и дворовым, в котором обрисовывалась их новая будущность. «Довольство добывается, – гласило, между прочим, это обращение, – не иначе, как собственным трудом, умножается доброю жизнью и строгой бережливостью, а закон издается для того, чтобы всякий, исполнив свои обязанности, мог трудиться невозбранно себе на пользу, в меру своих сил и способностей, и чтобы каждый трудящийся мог безбоязненно утешаться нажитым честно добром». Опущено было также место, где о дне объявления воли говорилось в таких выражениях: «В сей радостный для нас и для всех верноподданных наших день».
В пояснение этого досадного изменения была написана митрополитом Филаретом на другой день вслед за составлением манифеста 19 февраля, особая «записка о затруднениях, которые могут возникнуть при приведении в исполнение Положения о преобразовании быта помещичьих крестьян». В записке этой разъяснилось, почему из манифеста исключено находившееся в его первоначальном проекте место, в котором предпринимаемое преобразование называлось «радостным»[225].
«Затрудняюсь и теперь, – сказано в записке, – объяснить сие, чтобы не коснуться суждением дела государственного, о котором судить не призван я моим служением». Но затем далее он разъясняет этот щекотливый пункт таким образом: «Не упомянул я о радости, чтобы от лица царя не было произнесено слово, которому не сочувствовали бы многие[226] из верноподданных. Предприемлемому преобразованию радуются люди теоретического (sic}) прогресса[227]; но многие благонамеренные (?) люди ожидают оного с недоумением, предусматривая затруднения. Объявление отречения помещиков от крепостного права на крестьян и настоятельное побуждение тех и других войти в решительные условия о землях – вот меры благонадежные. Но когда крестьянам возвещено будет право „постоянного пользования землею помещиков“, не затруднятся ли чрез сие предполагаемые соглашения, так как в сем найдет для себя опору упрямство крестьян, которое проявляется у них и без законной опоры? При решительном отчуждении от помещиков земли прежде их согласия, хотя и без наименования собственностью крестьян, помещики не найдут ли себя стесненными в праве собственности и в хозяйственных обстоятельствах[228]? И сие не подействует ли неблагоприятно на их усердие к правительству?..»[229]. Эта последняя попытка отстоять помещичьи интересы в ущерб крестьянским, в духе гр. Панина, никаких последствий не имела, но слово «радостный» так-таки вычеркнуто было из воистину радостного манифеста 19 февраля.
V
Теперь крепостное право-какой-то тяжкий и страшный кошмар, от которого освободило прекрасное великое слово Царя-Освободителя… Да, оно одно! – Ибо кто же мог ручаться, не лизал ли бы без этого слова Сенька горячую печку и до сей минуты? Не ходила ли бы девка Ольга и до сей минуты стриженая и оплеванная гостями своей барыни? Где гарантии противного? – В нравах что ли? Но разве не известно, что славяне имеют нрав веселый, легкий и мало углубляющийся? В слезах что ли? – Но разве не известно, что слезы, которые при этом капают, капают внутрь, капают кровавыми пятнами на сердце, и все накипает, все накипает, пока не перекипит совершенно? – Повторяю, это был страшный и тяжелый кошмар, в котором давящие и давимые были равно ужасны.
М. Е. Салтыков (1862)В то время как в Москве с такими чрезвычайными предосторожностями составлялся проект манифеста, в Петербурге в величайшей тревоге, с глубочайшею таинственностью и невероятною поспешностью народная свобода проходила последнюю стадию своего трудного, далеко не безболезненного нарождения. Все, что происходило, говорит г. Семенов, по делу освобождения крестьян с 10 октября 1860 г. по 5 марта 1861 г., т. е. со дня закрытия Редакционных комиссий и до обнародования манифеста^ февраля, было покрыто непроницаемою тайною даже для большинства членов бывшей Редакционной комиссии[230]. Такая чрезвычайная таинственность обусловливалась, прежде всего, личными особенностями помешанного на тайне графа В. Н. Панина, который, по словам того же автора, считал всегда делом первостепенной важности скрывать виды правительства от лиц, стоящих на низших ступенях иерархии или не входящих в состав его[231].
Но и помимо личных свойств мраколюбивого графа Панина, были другие обстоятельства, сообщавшие последним работам по крестьянскому делу такой тревожный, почти сумрачный характер. Причиною его была подозрительность, обусловливаемая недостатком в правительственных сферах точных сведений о настроении общества и народа… Как-то примет народ свободу – вот вопрос!.. Шумно и гулко всколыхавшиеся после продолжительного застоя, словно вешние воды в половодье, общество и его главная представительница, литература, смущали бюрократию своим необычайным оживлением. Крепостное население, переживавшее время лихорадочного, естественного накануне воли нетерпения, но умевшее сдержать его в пределах закона, представляло собою сфинкс, внушавший одним симпатию, другим – страх, а иным так и просто безотчетный ужас. Уже не говоря о партии, враждебной освобождению крестьян и заинтересованной в преувеличении опасностей, с ним сопряженных, даже и друзья народа, мало его знавшие, с нескрываемою тревогою смотрели в грозное и неизвестное будущее[232].
Сам Ростовцев, которого трудно заподозрить в желании тормозить крестьянскую реформу, вначале, как известно, также пессимистически смотрел на дело.
Но с течением времени, как сказано, в высших кругах, сочувствовавших свободе, стал преобладать более спокойный взгляд на дело, хотя крепостники, вроде начальника III отделения кн. В. А. Долгорукова и министра государственных имуществ М. Н. Муравьева, продолжали сеять тревогу и видеть в терроризации удобное, лучшее средство для достижения своих низких целей. Друзья свободы, веря в здравый смысл народа, все же с замиранием сердца прислушивались к тревожным слухам о предстоящих беспорядках, которые как нельзя более были бы на руку врагам свободы. «Я считаю себя обязанною предупредить вас, – писала 18 февраля 1861 г. в. к. и достойнейшая женщина Елена Павловна Н. А. Милютину, что, как передают мои люди, если ничего не будет к 19 февраля, чернь явится к Зимнему дворцу с требованием освобождения. Нужно бы несколько обратить внимание на эти толки: демонстрация была бы пагубна»[233].