Город на холме - Эден Лернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евреи на зоне еще были, но я был единственным сионистом, остальные правозащитники, а один даже православный. Общение с ними у меня получалось только на общие, идеологически нейтральные темы – шахматы, математика, стихи. А еще были библейские чтения. Надо ли говорить, что богословского образования не было ни у кого, даже Алексей был самоучкой. Он мог цитировать оба завета с любого места, но меня впечатляло не это. Любой пропагандист с головой на плечах может сыпать цитатами. Меня поражало, как редко и к месту он цитировал, как точно и продуманно помогало то, что он называл словом Божьим, разрешить любую ситуацию, включая очень неоднозначные. Так мы сидели кружком, грея руки о кружки с чифирем – Алексей, Антанас, самиздатчик из Ленинграда Вадим, униатский активист из Львова Богдан, сибиряк Анатолий (подписал несколько писем в защиту репрессированных священников и не раскаялся на следствии) и я. Пользовались маленькой, но толстой, карманного формата Библией, отпечатанной в том самом издательстве “Христианин”. Власти уже поняли, что отбирать Библию у Алексея – себе дороже, шуму не оберешься, будет голодать, пока не вернут. Да еще и других зэков взбаламутит. В прошлую его отсидку (в уголовной зоне) из солидарности с ним не вышел на работу весь цех.
На третьем году моей отсидки намеки комитетчиков на угрожающий мне второй срок стали все более и более прозрачными. Я смирился с тем, что так оно и будет, и не видел смысла менять свое поведение. В это время в нашу зону привезли новенького – еврейского дедушку из Белостока, из тех, о ком мой отец с пренебрежением говорил “эта провинциальная публика”. Звали его Зиновий, для своих – “дед Зяма”. Вскоре я обнаружил, что “провинциальная публика” знает шесть языков (идиш, иврит, немецкий, русский, польский и белорусский) и рассказывает интереснейшие вещи. Их местность принадлежала Польше аж до 1939 года и он успел поучиться в хедере, разругаться со своими набожными родителями, отслужить в польской армии, освоить радиодело, съездить в Палестину и вернуться обратно(!). Каким местом он думал, хотел бы я знать.
− Так невеста у меня была. Браша. Думал, вместе поедем. А потом то, се, дети пошли.
Брашу с двумя детьми немцы расстреляли в первую же неделю своего пребывания в их городке. Зяме стало все равно, умереть или нет, жить все равно не для кого. Это его и спасло. Идя в колонне с очередной трудовой повинности в ближайшем лесу, он бросился на конвоира, обезоружил его и бежал к партизанам. От Зямы я впервые услышал о братьях Бельских. Тех самых, которые укрыли в своем отряде более тысячи небоеспособных евреев, которых иначе ждала верная гибель. Но боевыми операциями они тоже занимались. За голову Тувьи Бельского немцы назначили премию в сто тысяч рейхсмарок. Зяма был в их отряде связистом и провоевал до лета 1944-го, пока отряд не абсорбировался в Красную Армию. При взятии Кенигсберга получил осколком по голове и очнулся в госпитале уже после безоговорочной капитуляции.
− Ну что, оклемался, сокол ясный? – спросила медсестра.
С тех пор прошло много лет, Зяма и его медсестра поседели и постарели, но “соколом ясным” он для нее остался до ее последней минуты. У них была дочь, внуки и зять – редкостная скотина. Но дочь все равно писала Зяме и слала посылки, рискуя скандалом с побоями от мужа.
Сел дед Зяма за основание инициативной группы ветеранов и инвалидов войны. По горло сытые черствостью и равнодушием властей, они стали активно протестовать, писать в международное общество инвалидов, даже основали собственную кооперативную мастерскую. В то время как за океаном полетели через ограду Белого Дома первые медали ветеранов Вьетнама, дед Зяма и его товарищи, вступившие в компартию кто под Сталинградом, кто подо Ржевом, кто в партизанах, пришли в райком и сдали свои партбилеты. Этого власти уже так оставить не могли. Сначала я удивлялся, почему его отправили в политическую зону, а не к уголовникам. Ведь кроме клеветы на советский строй, ему еще пришили занятие запрещенным промыслом и спекуляцию. Очень скоро я понял, что никаким милосердием тут и не пахло. Его поселили в барак к полицаям. Травили они его страшно, а начальство еще и масла в огонь подливало примерно такими репликами.
− Зиновий Аронович! Вы же коммунист и красный партизан! Советская власть хочет простить вас.
− Я не коммунист, – спокойно отвечал Зяма. – Я не нуждаюсь в прощении. Все, чего я хочу, это умереть с чистой совестью.
Через некоторое время я стал опасаться, что его соседи по бараку помогут ему в исполнении этого желания. Каждый раз на утреннем построении я искал его глазами и, найдя, вздыхал с облегчением. Он не мог хранить в своей тумбочке ничего ценного, и я хранил его продукты и письма вместе со своими и укрывал от шмона прежде своих. Я брал в стирку его белье, потому что они не допускали его к общему на весь барак баку, где стирали все остальные. Он отчаянно защищался, но он был один, а их было много. Не добравшись до него, когда он был молод и вооружен, они теперь, внутри большого ГУЛАГа, устраивали ему маленький Освенцим.
− Убьют они вас, дед Зяма.
− Непременно убьют, – спокойно соглашался он. – Они меня прямо спрашивают: что же ты такой живучий, что же не лежишь во рву вместе со всеми. Устал я, Гриша. А сопротивляюсь, чтобы помереть не как собаке. Браши нет, Маруся моя померла, Оля терпит от этого козла, а помочь я ей ничем не могу.
− Попроситесь в наш барак. Все наши согласны.
− Ничего я у них просить не стану.
− Поймите, без вашего заявления мы даже не можем начать акцию в вашу поддержку.
− Молодой ты, Гриша. Фронтовое братство только на фронте и бывает. А здесь людей в животных превращают.
− Или в лучших людей.
− Никто кроме тебя не станет за меня голодать и в ШИЗО тарахтеть. Ну, баптист может этот.
− Христианин веры евангельской, – машинально поправил я.
Мы продолжали тянуть лагерную лямку. Начальство сделало мне следующее заявление:
− Литманович, мы переводим вас в полировочный цех. Будете отказываться – не получите свидания.
Все понятно. Вредное производство, пыль в легкие, пыль в глаза, ни фильтров, ни очков. Мне там норму не выполнить. А они с чистой совестью могут меня за невыполнение нормы преследовать.
− Я не собираюсь с вами торговаться. Свидание принадлежит мне по закону, но вы тут только и делаете, что нарушаете советские законы.
Ухнуло мое свидание на ближайшие полгода. Отца жалко.
Начальство объявило “ленинский воскресник”. Всем зэкам, согласившимся работать на строительстве ПКТ, была обещана премия в виде двух вареных яиц и стакана компота. Никто из наших не согласился. А соседи деда Зямы резво построились и отправились строить внутрилагерную тюрьму. При всех, на утренней проверке, дед Зяма сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
− Холуи они и есть холуи. Не могут жить без хозяев.
Ему тут же влепили пять суток штрафного изолятора, а я обрадовался, что хоть там они его не достанут. Утром на шестые сутки его выпустили, он отработал полный день в цеху и вернулся в свой барак. Я не мог успокоиться, я знал, что после отбоя они начнут его бить. Двери бараков снаружи запирались, но окна никто не запирал. Значит – в окно. У меня было шесть дней на подготовку, и я подготовился. Под крыльцом лежала тщательно упакованная железная кочерга из токарного цеха. Главное – действовать быстро и нагло, пока они не опомнились, не догадались припереть чем-нибудь дверь изнутри. Взбегая на крыльцо их барака, я уже слышал, что там не спят. Глухие удары, тяжелая возня. Так и есть. Стоят кругом и пинают неподвижное окровавленное тело на полу. Неужели я опоздал? Молча я обрушил кочергу на первую же попавшуюся спину. Послышались приглушенные крики на западном диалекте украинского, из которых я разобрал только слово “жидив”, но этого мне хватило. Я продолжал орудовать кочергой, не давая никому к нам подойти. У меня даже не было возможности рассмотреть, в сознании он или нет. Через пару минут я стал задыхаться. В последнее время я сильно сдал, работа во вредном цеху и питание по пониженной норме бесследно не прошли. Значит, так тому и быть. Но я не оставлю его умирать одного.
Наверное, мы бы умерли вдвоем прямо там, если бы в барак не ворвался наш кружок по изучению Библии в полном составе. Даже Богдан. Я сел, чтобы не сказать упал на пол, захлебываясь кровью из горла. Положил голову деда Зямы себе на колени, взял рукой за запястье. Пульс, хоть и слабый, но был. Оба глаза заплыли, нос переломан, везде кровоподтеки. И рана на голове, нанесенная каким-то тупым предметом.
− Дед Зяма, очнитесь! – кричал я захлебываясь кашлем. – Это я, Литманович.
Он попытался открыть глаза, но не смог. Но он все равно узнал меня, его рука нашарила и сжала мою.
− Гришка… сынок.
Это было все что я ясно расслышал. Тихо шепча, он завалился на бок, но я его уже не понимал. Потом этот момент снился мне часто и каждый раз я слышал в его предсмертном шепоте слово исраэль. Скорей всего, эту легенду придумал себе я сам, чтобы легче было пережить его смерть и собственное чувство вины. Но мне так хотелось верить, что перед смертью он просил меня поклониться нашей земле. А может быть, просто повторил то, чему его в детстве учила мама.