Стать огнем - Наталья Нестерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Павлович с утра до вечера находился на заводе. Но в тот день, когда Митя познакомился с Настей, был выходной. Марфа заранее спросила разрешения привести сына — у них в подвале мышей и крыс травят, а на улицу она пока отпускать ребенка побаивается, только отошел от увечий.
Настя Камышина на улицу никогда не ходила, с местной ребятней не водилась.
Эта сцена надолго врезалась в их память. У детей все было как у взрослых, только парень и девушка, му́жчина и женщина маскируют свои чувства, а дети представили их в оголенном виде.
Митяй увидел Настеньку и застыл. Рот чуть приоткрыт, глаза навыкате. Моргнет, точно хочет видение чу́дное убрать, и снова таращится. Настенька, во всем подражавшая маме, вдруг шею вытянула, головой из стороны в сторону поводила, глаза закатила, как бы в презрении, и спросила капризно:
— Он немой?
— Нет-ка, говорливый, — прихлопнула рот ладошкой Марфа, смеясь.
Елена Григорьевна подавилась дымом и закашлялась. Александр Павлович беззвучно трясся. Взрослые пытались не расхохотаться в голос.
Митяй был трогательно беспомощен перед открывшейся ему красотой, а Настенька, превратившись в кокетливую барышню, которой досаждают кавалеры, вертела носом, защипнула пальчиками край платьица, показала свою ножку в миниатюрной туфельке, покрутила ею, как бы скучая, в воздухе.
— Можно потрогать? — протянул Митя руку к девочке.
Она издала насмешливый звук:
— Пф-ф!
— Сынок, да ты что? — покачала головой Марфа.
— Трогай, трогай! — позволил Александр Павлович.
Митяй приблизился к Насте, ладошкой коснулся ее волос — таких же пышных, мелким бесом пружинчатых, как у матери. Но Елена Григорьевна свои подкрашивала отваром луковой шелухи, и они были рыжеватыми, а кудряшки Насти цветом напоминали отбеленный лен.
— Мягонькие, — с затаенным восторгом проговорил мальчонка.
Настя снова пфыкнула и ударила его руке — не трогай.
— Как это мило и трогательно, — выпустила струю дыма Елена Григорьевна. — Пережить бурю страстей в семь лет. Или первую бурю, за которой последуют…
— Елена! — перебил жену и скривился Александр Павлович. — Не надо этого пошлого декадентского пафоса! Дети — это только дети. Митяй, Настена, марш в детскую!
— Митяю пять исполнилось, — почему-то сочла необходимым уточнить Марфа.
— Как скажешь, дорогой, — закатила глаза Елена Григорьевна, и стали понятны ужимки Насти, карикатурные по сравнению с материнскими.
Александр Павлович, когда дочь проходила мимо него, захватил ее легонько за ушко, склонился и проговорил тихо, но всем слышно:
— Больше естественности! Жеманство и кривляние быстро наскучивают. — К Митяю он обратился во весь голос: — Мужик! Не теряй головы, потом долго отыскивать придется. Когда найдешь и на место башку установишь, совсем другая картина мира откроется.
— Алекс, я тебя прошу! — процедила без придыханий Елена Григорьевна.
— Дядя, я сам знаю! — высвободил захваченное плечо Митяй.
— Вот видишь! — другим тоном, снова воркуя, произнесла Елена Григорьевна. — Он сам знает. Ах, какие они милые! Оба блондины кудрявые, и глаза… ты обратил внимание, дорогой, что они голубоглазы? Но у Насти цвет нежного летнего утреннего неба, как у меня, а у Митяя — глубокий, в синеву, оттенок неба зимнего…
— Я обратил внимание на то, что ты стала прикладываться к бутылке еще до завтрака!
Камышины часто ссорились. Правильнее сказать, они постоянно ссорились. Марфа поначалу этого не понимала. Для нее ссора — это крики, ругань, битье посуды. Камышины в голос не орали друг на друга и тарелок на пол не бросали. Они разговаривали странно: в каждой фразе, в построении предложения (значения многих слов Марфа не знала), в интонациях было что-то ненормальное. Марфа определила через некоторое время — замаскированные упреки. Обращаясь друг к другу по мелким бытовым поводам — привезти купленную мебель, забрать билеты в театр, отправиться на торжественное заседание по случаю годовщины революции, найти учительницу музыки для дочери, — Камышины умудрялись в каждую фразу вложить упрек. Елена Григорьевна упрекала с миной оскорбленного достоинства и с интонациями обиженной девочки. Александр Павлович — с усталым обреченным раздражением.
Елена Григорьевна была переменчива, как весенний ветерок. Могла полдня заниматься с Настей музыкой или обучать ее хорошим манерам, а потом две недели гнать от себя дочь:
— Оставь меня! Не досаждай!
Настенька ее боготворила и была как цветочек, который то раскрывается при материнском внимании, то никнет, когда мама не в настроении.
Елена Григорьевна загорелась обустроить квартиру, носилась за старинной мебелью и люстрами. Остыла, и буфеты, шкафы, ящики с люстрами долго загромождали коридор. Вдруг принималась учить Марфу накрывать на стол, подавать блюда, рассказывала, что в институте дворянском их не столько знакомили с достижениями мировой культуры, сколько муштровали по этикету. Могла прийти на кухню и вместе с Марфой готовить необычное блюдо. Елена Григорьевна читала по книге, Марфа исполняла, обе хохотали, когда не получалось. А потом, когда Марфа по науке институтской стол накрывала, Елена Григорьевна шипела свистяще:
— Прекратите! Что за пародия! Несите, как обычно.
Она могла быть милой, нежной, дурашливой и через минуту — раздраженной, ядовитой, несправедливой. Могла три часа просидеть с модисткой, болтая про моды, а в это время из забившегося толчка в клозете ползла зловонная жижа, и по запаху это было понятно, и слесарь уже трижды в дверь звонил. Но клозет — епархия Марфы, которая ушла на рынок за продуктами. Придет — разберется, вычистит. А спустя месяц могла трубочисту замызганному, который пришел перед зимой дымоходы от сажи освобождать, пересказывать сказки Гофмана. Сидеть в углу кухни, ножкой качать и соловушкой заливаться. Новая пластинка для патефона могла подвигнуть Елену Григорьевну на домашний маскарад: нарядить Митяя, Настю, Марфу, самой разукраситься — и плясать, прыгая по комнате. На следующей неделе она запрещала любые громкие звуки, шипела на Марфу за звяканье посудой в кухне, отгоняла дочку от пианино.
Единственным исключением были «вечера» Елены Григорьевны. «Вечера» проходили по средам, Марфа их про себя называла «вечёрки». Каким бы ни было с утра настроение Елены Григорьевны, как бы она ни хандрила днем, к вечеру в среду непременно наряжалась и принимала облик загадочной Елены Прекрасной. Так они ее называли — омские и заезжие художники, поэты, режиссеры, писатели, прочий народ, имевший отношение к культуре. Марфа открывала дверь на звонок, принимала верхнюю одежду. Особо примечала тех гостей, что в калошах: снимут — не наследят. Со временем и потому что писатели-поэты были одеты как попало, осмелилась — просила их обувь о тряпку тщательно вытирать.
Грязные полы были проклятием Марфы, что в заводоуправлении, что у Камышиных. У нее в голове не укладывалось, как люди могут жить в помещении, где по полу вихляются серые разводы в комочках уличной грязи. В доме Анфисы Ивановны полы скреблись ножами и полировались дресвой — прокаленным песком. Потом застилались сшитым в единое полотнище холстом, который по краям прибивался маленькими гвоздиками. Сверху раскладывали домотканые половики, в горнице — настоящий «персяцкий» ковер. Если бы человек вздумал войти в избу в грязных сапожищах, его бы приняли за тронувшегося умом. Такого позора не могло случиться даже с вусмерть пьяным мужиком.
В гостиной Камышиных все курили — дым стоял коромыслом. И говорили, говорили, спорили, доказывали, читали стихи и прозу. Женщин было мало, мужики то и дело воспевали Елену Прекрасную. Марфа метала на стол «легкие закуски». Так их Елена Григорьевна называла, на самом деле — пироги. Печь пироги с разной начинкой Марфа была мастерица, и ни разу не случилось, чтобы голодная культурная братия оставила хоть краюшку.
Александр Павлович иногда присоединялся к компании в гостиной. Но чаще, вернувшись с работы усталым, спрашивал Марфу:
— Салон Анны Павловны Шерер бурлит?
— Вечёрка, как водится. — Она брала у хозяина пальто, на вешалку не цепляла, чтобы какой-нибудь писатель, уходя, не накинул на свои босяцкие плечи.
— Подай-ка мне в кухне, — просил Александр Павлович. — Не все пироги поэты с режиссерами умяли? Дык мне-то приберегла?
— Дык, конечно, ваши любимые, с картохой и грибами.
Марфу поражало, что Александр Павлович, относившейся к жене как к повешенным на тело веригам, никогда не отказывает Елене Григорьевне в ее безумных тратах. Камышин зарабатывал немало, его жена цену деньгам не знала и знать не хотела. Часто случалось, что в конце месяца денег не было даже на дрова.
— Опять гениальные поэты и артисты нас обескровили, — усмехался Александр Павлович. — Марфа, одолжите?