Во имя Ишмаэля - Джузеппе Дженна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Омбони же он ненавидел. У того были грязные волосы с проседью, слипшиеся в пряди, будто смазанные бриллиантином. Он носил слишком широкие пиджаки. Преувеличенный миланский выговор. При виде Монторси он всегда поднимал брови — проявление скептицизма, которое Давид взял на заметку среди других внешних признаков человека, работавшего в управлении годами, с утомленной душой, с притупившейся интуицией. Он спрашивал себя, случится ли с ним такое? Он утешался, вспоминая то, что услышал по радио однажды утром, пока они с Маурой молча завтракали. Какой-то психолог говорил о некоторых пациентах, что их главный страх — это боязнь сойти с ума и что они не могут стать сумасшедшими, покуда спрашивают себя, не станут ли таковыми. С ним было то же самое. Он боялся внутреннего состояния, которое делает взгляд бычьим и безразличным ко всему. Он думал, что время потихоньку разъедает человека. Не принимал во внимание яростные толчки событий, а только время, которое однообразно, монотонно перемалывает все в муку, — колесо, которое не может затормозить или рывками ускорить ход, а только продолжает двигаться, медленно, механично и просто.
Он должен был зайти к Омбони. Встал, вышел в коридор, и ему показалось, будто он стоит один в пустом грязном корыте бассейна.
Омбони сидел, закинув ноги на письменный стол. Он был коренастым, его лодыжки показались Монторси невероятно раздутыми, как будто вот-вот лопнут от скопившейся внутри жидкости. Он смотрел на Монторси, скособочившись, как ствол поваленного дерева, очки на носу, на некотором расстоянии от глаз, в руках бумаги, галстук висел на стуле с другой стороны стола.
— Что такое, Давид? — Этот выговор его раздражал. Гортанный голос, ставший глубже от постоянного табачного дыма, — Монторси казалось, будто он исходит прямо из бронхов, как если бы не существовало ни горла, ни голосовых связок.
— Ничего, хотел только тебя спросить о деле по Джуриати.
— Ах да. Шеф закрыл его. Он просмотрел его одним глазком сегодня за обедом. У нас было совещание, ты отсутствовал. Мы оценили ситуацию все вместе. Это дело полиции нравов. Я отнес все Болдрини.
Значит, он заходил в кабинет Монторси гораздо позже того момента, когда включился неоновый свет, а Монторси это видел со двора. Омбони ли поставил «жучок»?
— Знаю, мне Болдрини говорил. Есть еще что-нибудь срочное? В смысле, что я свободен…
— Шеф сказал, что ты можешь еще раз просмотреть открытые дела по провинции. Сейчас мало работы. Посмотри, что можно сдать в архив.
— Но это дело канцелярии.
— Тогда возьми отпуск. — И засмеялся. Он издевался над Монторси.
— А весь этот бардак?
— Какой бардак?
— Эти люди, одетые в темное? Вертятся там. На втором этаже.
— А, там американская группа. Они приехали сюда, чтобы установить контакт. Пытаются наладить отношения, чтобы создать единую структуру, как бы повсюду в Европе. Их расквартировали у нас до тех пор, пока не подписаны соглашения.
— Кто они? ФБР?
— Что-то типа того. ЦРУ или что-то вроде. Похоже, они составляют единый организм, и одно их подразделение здесь, в Милане. Точно не знаю. Думаю, они также ведут дела с военными базами.
— Мы принимаем участие?
— Они затребовали дела отдела расследований. По этому поводу сегодня и было совещание у шефа. Тебя не было. Они запрашивали особые дела.
— А именно?
— Серийные убийства. И тому подобное. Были ли там данные, что замешаны другие государства в этих делах.
— Мы становимся агентами спецслужб, — сказал Монторси и улыбнулся.
— Это наша судьба. Судьба полиции.
— Скажи лучше, это судьба Италии…
Снова в свой кабинет. Монторси раздумывал над тем, что делать, куда идти, действительно ли его пытались остановить и зачем. Он решил продолжать, несмотря ни на что. Ему нужны были в конечном счете две веши: тишина и он сам. Чтобы никто из посторонних не знал, над чем он работает, — и чтобы он работал. Но уже он, тот «он сам», который ему был нужен, больше не был таким, каким себя считал до появления маленького синюшного трупика утром на стадионе и засохшей мумии в самой середине дня…
Телефонный звонок отбросил его далеко от этих мыслей. Первое, о чем он подумал: «жучок». Подождал, пока еще раз зазвонит. Потом еще раз. Только тогда снял трубку.
— Давид?
— May…
— Ну как?
Подальше. Подальше от этого дела, о котором он ей рассказал. Пусть они не знают, что она знает, — так лучше. Он нуждался в молчании.
— Ничего…
— А ребенок с Джуриати?
Черт. Она об этом заговорила. Теперь они знают, что она знает.
— Ничего, May… Маловажное дело. Нас это не интересует.
— А казалось важным…
— Не настолько, насколько то, куда ты ходила. Ты была у доктора? Что он сказал: с ребенком все в порядке?
Его интересовал ответ гинеколога: все ли хорошо с ребенком, которого они ждут.
— Ходила. Все нормально.
— Ты что-нибудь должна принимать? Он велел тебе соблюдать диету?
— Нет, совсем ничего. Слушай, я звоню по другому поводу…
— Говори.
— Сегодня вечером мы собираемся после ужина с коллегами по лицею. Ты придешь?
«Работать над делом ребенка, параллельно с Болдрини», — подумал Монторси. Ему было нужно время.
— Не знаю, я завален работой. Где вы встречаетесь?
— У Комолли.
Коллега Мауры, учительница. Муж — болван, помешан на автомобилях. Монторси на автомобили было наплевать. Она — не то чтоб несимпатичная. Между прочим, она поглядывала на него искоса, глаза у нее блестели с интересом. Видно было, что Монторси ей нравится.
— В котором часу?
— В девять. Полдесятого.
— Я не хочу выглядеть плохо воспитанным, May. Дело в том, что я действительно завален…
Молчание.
— Я пойду, Давид. Ты во сколько вернешься?
— Поздно. Ты не беспокойся. Увидимся дома, после…
К черту Комолли. К черту вечеринку. Он попытался сосредоточиться на том, что ему нужно сделать, чтобы выяснить то, что он хочет выяснить: ребенок, партизаны, прослушивание телефона, люди из отдела судебной медицины.
Отрыжка. Образ мумии — очень ярко. Он отогнал его от себя.
Взглянул на часы с запыленным по краям циферблатом, висевшие на неровной стене (по-прежнему медленные струи дождя, и уже внимание перескакивало… на другое, все время другое перед глазами…). Почти четыре.
Он пойдет в «Коррьере делла Сера», в архив. Нужно раскопать по крайней мере одну статью о партизанах, зверски убитых на Джуриати.
Маура Монторси
МИЛАН
27 ОКТЯБРЯ 1962
15:10
Люблю все, что течет: реки, канализацию, лаву, сперму, кровь, желчь, слова, фразы. Люблю амниотическую жидкость, вытекающую из своего мешочка, люблю, как льется горячая моча, — и смазку, истекающую в бесконечность, люблю слова истериков и фразы, извергающиеся поносом и отражающие все болезненные образы души; я люблю все великие реки…
Генри Миллер. «Тропик Рака»Он трахал ее, трахал ее, трахал ее.
Маура не могла дышать, она не хотела дышать. Она оглядывала себя, не имея времени оглядеться, потому что он трахал ее с жаром, отстраненно. Он терзал ее яростно, самозабвенно. Красные полосы на груди, там, где прошелся его язык, его зубы. Маленькая измятая грудь. Она переворачивалась: он сзади, она старалась превратить в огонь сотрясение собственных ягодиц, она чувствовала нажатие его широких пальцев, их прикосновение к неподвижной белой плоти. Она плакала. Она пришла в неистовство, чувствовала, что вдыхает воздух, чтобы довести себя до полного изнеможения, до конца было далеко, она шла вперед, теряла себя. Она сжимала челюсти, скрипела зубами.
Он трахал ее и расковывал ее.
В мыслях у нее был только он: его запах, его кожа. Она не могла ухватить собственную мысль — ей не удавалось ничего сделать, она ограничивалась лишь тем, что чувствовала, переживала — под кожей и в сознании. Неистовство, ярость порождали в ней взрыв крайнего несчастья, громкого вулканического гнева, который сотрясал маленькое тело Мауры. Она забывала слова, произносила нечленораздельные, путаные, случайные слоги, засовывала четыре пальца в рот, пускала слюну, слюна лилась ему на грудь, стекала вниз.
Она чувствовала себя широкой, раскрепощенной. Взгляд становился естественно фальшивым — взгляд шлюхи, взгляд невинной, взгляд изумленной. Она сжимала челюсти, тяжело дышала, скрипела зубами. Хотела, чтоб он вошел в нее весь, с костями. Хотела вдыхать, постоянно. Мысль о том, что она — маленькое животное, не давала ей существовать. Она лизала его. Ее раздражали волосы на его груди — они нравились ей, потому что раздражали.