Избранное. Том первый - Зот Корнилович Тоболкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С победой вернётесь, – перевёл Егор его расслабленное токованье.
– Гляди, не оммани! – пригрозил пальцем Исай. – Ежели что – ворочусь после... Иголок побольше навтыкаю. – И обернулся к Отласу: – Казачков-то своих собирай. Плыть время.
13Давненько казаки в походе. Уж третий иней пал. Ягод видимо-невидимо. Под ногами хрустят грибы. Так жалко, что нельзя их все собрать! Володея пучит от сушёных и свежих ягод, от грибницы. В жалконьком острожке народу всего ничего, а тоже есть-пить хотят. Ну живности-то здесь, мяса и рыбы, вдоволь, а вот хлебушка маловато. Перебиваются казаки чем придётся, к саранкам корьё берёзовое подмешивают. Главные запасы забрал с собой Гарусов. И чем-то надо было питаться и кормить казаков. Володей слыхал от отца про хлебную траву дикую. Сказал об этом Филиппу Куркову, оставшемуся за Гарусова.
– Давай, Володьша, ишшы. Может, и впрямь та трава в пишу годится, – поддержал Филипп. Вздохнув, признался: – Я рожь сеял... не взялась што-то. Видно, земля не та. А как русскому человеку без хлеба? Без хлеба неможно. Ишшы, Володей. Лучше ишшы.
Филипп горестно, по-бабьи подпёр козонками тугую щеку и уставился на Володея маленькими добрыми глазками. Суров человек с виду, и чин немалый – пятидесятник, – а казаки его Фёклой прозвали. Уж слишком он прост душой, добр и доверчив.
С семнадцати годов повёрстан и вот уж тридцать с лишком лет мается по белу свету. Ни семьи у него, ни дома.
«Неужто и меня такая же доля ждёт?» – ужаснулся Володей, думая о пожилом казаке. Была, говорили, у пятидесятника молодая жена. Была, да стакнулась с кем-то. Узнал о том Филипп и больше домой не являлся.
«Убью Стешку, ежели что... на куски изрублю!» – дичал от ревности Володей и, вырвав из ножен саблю, крушил, как дома когда-то, прибрежный тальник.
Днями рыскал, как волк, по тайге. Иной раз и на ночёвку там оставался. Потапа с собой не брал, хоть тот и просился. Любима Гарусов увёл с собой. Разлучил троицу. Одному хоть и тоскливо порой, зато ни гнева, ни горя твоего никто не видит. Разве что лес. Да и горе, выдуманное скорее всего, тут мигом улетучивалось. Лес разворачивал перед ним такую многоцветную явь, многоголосую и отзывчивую, что ни во что худое не верилось. Вот травы под ногами ложатся, пригибаются папоротники, вот поздние жужжат шмели, летят со взятком пчёлы. А раз вдоль ручья кинулся, бежал, словно эта ниточка голубая могла увести его к началу мира. Петляла ниточка, терялась в траве, потом омутком серебряным разливалась и снова прыгала по камушкам и токовала: буль-буль-буль... В нём что-то детское было, в ручье, чистое и шаловливое. Всё на виду у ребёнка, и глаза до самого донышка светятся, в них ни одной чёрной мысли. Так и хотелось спросить: «Неужто ты весь век свой будешь таким же чистым и прозрачным?».
Ручей звенел и звенел, и Володею думалось, что не останется ручей чистым. Где-то замутят его лосиные копыта, и кабаны водопой устроят, и олени, и дальше потечёт с мутноватинкой, а может, вовсе превратится в болотину. Не-ет, не хочу видеть его мутным! Не приведёт он меня к самому началу... Да и начало ли там?
И дальше шёл с оглядкою, всё ждал – раздастся хруст веток под тяжёлой ступью сохачьей или хрюкнет матёрый секач. А ручей манил и манил, беззаботно щебетал об очень важных своих делах. И когда Володею понадобилось свернуть в сторону, он не посмел оставить посреди угрюмого леса это лепетливое и доверчивое дитё и всё брёл с ним бок о бок. Шли, потом бежали за птицей, словно два брата лесные. А может, так оно и было. Оба ведь с капельки начинались, потом росли, наливались силой...
Птица-то чуть больше пальца. А лгунья, каких поискать. Куликом закричала: огляделся – где тут быть кулику? Разве приблудный какой. Едва подумал – уж соловушка заливается. А конец лета – соловьи отпели...
Попел-пощёлкал соловей да вдруг как выдаст желна трель весеннюю! В эту пору дятел чёрный обычно вскрикивает и что-то нежное, тонкое и печальное слышится в его крике, будто душа натягивается тетивой: вот, мол, отгудело лето красное. Опять морозы сулятся в гости, опять зима... И больно, и сладостно сделается вдруг от предвещающих холода криков. «Ну что ж, ну зима... без зимы-то как же?» – успокаивает себя Володей. А душа щемит, щемит. И вот – с ума, что ли, сошёл дятел: перед снегами запел по-весеннему? Да где он, где? Не видать лесного работничка. Какая-то пташка малая вьётся, юлит перед самым носом, будто дразнит и заманивает куда-то. Улетит, скроется и разбудит то дятла, то синицу, даже кукушку кричать заставила... Кукушку, уже давно подавившуюся хлебным остьём... «Неладно со мной чо-то», – встревожился Володей, остановился и оплеснул разгорячённый лоб студёной родниковой водой. Ручей раскатился серебряным смешком, обогнул колени его, петлю выписал, словно поджидал старшего брата, и неспешно побежал дальше.
И вдруг рядом гуси загайкали. Казак ошалело вскочил, заводил расширенными от страха глазами. Решил, уж не сел ли на выводок гусиный? Близка пора перелётов... И снова мелькнула в кустах та же пташка. Раскрыла клювик, и из крохотного горлышка её вылетел трубный гусиный звук.
– Ну пострелюга! Ну скоморошиха! – Володей расхохотался, упал наземь, и птица точь-в-точь воспроизвела его хохот. – Сатана – не птаха!
Может, обидело пташку такое сравнение – замолчала, и оттого, что бросил неосторожное слово, он устыдился: «Милка моя! Не со зла же я... Сроду экого чуда не видывал... Где ж ты научилась всему этому?». Потом и сам, стараясь сдружиться с синегрудой птахой, забил перепелом. Птица, обидевшись, молчала. Володей выждал минуту и, сложив руки трубочкой, затоковал по-глухариному, вкладывая в эти звуки всю