Бомарше — Лекуантру, своему обвинителю. - Пьер Бомарше
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нужен только, как это указано в договоре, залог, который тридцать раз задерживали, несмотря на тридцать обещаний, — сказал я, — нужен также паспорт и некоторая сумма денег.
Я обратил внимание на то, что глаза г-на Лебрена как-то бегали, речь была замедленна, голос нетверд. Он сказал этим господам, что нет никаких оснований… задерживать, что в данную минуту… он не может… с этим покончить, но что, если нам угодно… прийти завтра утром, на все это… не потребуется и часа.
Что же удивило г-на Лебрена? Мое заключение в тюрьму или непредвиденный выход из нее? Тогда я этого еще не знал.
Мы уходим, договорившись встретиться на следующий день в девять часов. Мы направляемся в Наблюдательный комитет мэрии, где мне весьма любезно выдают свидетельство о гражданской благонадежности, которое должно меня удовлетворить полностью. Одно у меня уже было. Я договорился с этими господами, что верну его и что на основании обоих будет составлено единое свидетельство, которое я мог бы обнародовать.
На следующий день один из муниципальных чиновников зашел за мной и отвел меня в девять часов к г-ну Лебрену.
— Его нет, — сказали нам.
Мы вернулись в полдень.
— Его все еще нет.
Мы вернулись в три; наконец он нас принял. Я знал из своих источников, что он написал г-ну де Мольду, чтобы тот срочно приехал в Париж; но г-н Лебрен мне об этом не сказал. «Возможно, они надеются, — думал я, — вытянуть из нашего посла какие-нибудь сведения, могущие мне навредить, и цель его приезда в этом!»
Объясняясь с г-ном Лебреном перед нашим членом муниципалитета, я слукавил, упомянув, что просил в своей записке Национальному собранию вызвать г-на де Мольда, чтобы тот подтвердил мои неослабные усилия вывезти оружие, которые он, со своей стороны, неизменно поддерживал. Г-н Лебрен ответил мне с чрезмерной поспешностью:
— Избавьте себя от этого труда! Он через два дня будет здесь.
— Как, сударь, — сказал я ему, — он возвращается? Для меня нет ничего приятнее этого известия. Он доложит обо всем Национальному собранию и возьмет с собой Лаога.
При этих словах он опять принял министерский вид и без всяких объяснений оставил нас, сообщив затем, что его похитили для завершения дела, не терпящего отлагательств.
Муниципальный чиновник, удивленный, сказал мне:
— Больше я сюда не ходок, я не стану попусту терять время; пусть посылают кого хотят.
— Вот уже пять месяцев, — сказал я ему, — как меня заставляют вести такую жизнь, я безропотно все проглатываю, потому что в этом деле заинтересована нация.
В тот же вечер, 29 августа, я написал г-ну Лебрену:
«Во имя отчизны, находящейся в опасности, во имя всего, что я вижу и слышу, я умоляю г-на Лебрена ускорить момент завершения дела с голландскими ружьями.
Мое оправдание? Я его откладываю. Моя безопасность? Я ею пренебрегаю. Наговоры? Я их презираю. Но во имя общественного спасения не станем более терять ни минуты! Враг у наших дверей, и сердце мое обливается кровью не от того, что меня заставили пережить, но от того, что нам угрожает.
Ночи, дни, мой труд, все мое время, мои способности, все мои силы я отдаю родине: я жду приказаний г-на Лебрена и выражаю ему мое уважение доброго гражданина.
Подпись: Бомарше».
Никакого ответа. На следующую ночь, в два часа утра, слуги в страхе прибежали ко мне, говоря, что вооруженные люди требуют открыть ограду.
— Ах, впустите их, — сказал я, — я покорен, я ничему больше не сопротивляюсь.
Мы отделались испугом. Они пришли забрать все мои охотничьи ружья.
— Господа, — сказал я им, — неужели вы находите особое наслаждение в том, чтобы являться в ночные часы, пугая людей? Разве кто-нибудь откажется, если нужно послужить нации?
Я приказал отдать им семь драгоценных ружей, одноствольных и двуствольных, которые имел; они заверили меня, что с ружьями будут обращаться бережно и тотчас сдадут их в секцию. На следующий вечер я послал туда, о ружьях даже не слышали. «Не важно, — сказал я себе, — не такая уж это большая потеря, какая-нибудь сотня луидоров. Но голландские ружья! Голландские ружья!»
В тот же вечер я написал г-ну Лебрену еще одну настоятельную записку:
«Париж, сего 30 августа 1792 года.
О сударь! сударь! Если только неизлечимая слепота, которую небо наслало на иудеев, не поразила и Париж, этот новый Иерусалим, как же получается, что мы никак не доведем до конца дело, наиважнейшее для спасения отечества? Дни складываются в недели, недели в месяцы, а мы не продвинулись ни на шаг!
Из-за одного только паспорта, который понадобилось возобновить в Гавре г-ну де Лаогу, чтобы выехать в Голландию, нами упущено уже тринадцать дней, а мне до сих пор так и не удалось никому открыть глаза на ущерб, наносимый Франции! Из Гавра прибыл курьер, его отправили обратно к г-ну де Лаогу с распоряжением, нелепее которого в данном случае не придумаешь. Итак, он задержан во Франции! И меня еще спрашивают, почему нами не получены шестьдесят тысяч голландских ружей! И я вынужден отвечать, что, будь тут замешан сам дьявол, нельзя было бы пуще навредить их получению.
Из-за этих несчастных ружей я просидел семь дней в Аббатстве, вдобавок под секретом! А теперь сижу у себя дома, как в тюрьме, потому что ожидаю встречи, обещанной Вами для завершения дела! Мне известны все Ваши тяготы; но если мы не приложим усилий, у дела нет ног, само собой оно с места не сдвинется!
Сегодня ночью ко мне пришли вооруженные люди, чтобы изъять мои охотничьи ружья, а я говорил, вздыхая:
— Увы! В Голландии у нас их шестьдесят тысяч, и никто не хочет ничего сделать, чтобы помочь мне — слабосильному — изъять их! А тут мне не дают даже выспаться!
Я нудная птица, у меня монотонная песня: в течение пяти месяцев я только и твержу министрам, которые сменяют друг друга: «Сударь, когда же Вы покончите с делом об оружии, задержанном в Голландии?» У всех точно помутился рассудок! Бросят мне слово и уходят, а я так и остаюсь ни с чем. О несчастная Франция! Несчастная Франция!
Простите мои сетования и назначьте мне встречу, сударь; потому что, клянусь Вам честью, я совершенно отчаялся.
Подпись: Бомарше».
Никакого ответа.
Вы видите, с каким терпением я забывал о собственных бедах, отдаваясь полностью заботам о бедах общественных. И все же на следующий день после выхода из тюрьмы я отправился в Наблюдательный комитет мэрии за обещанным мне свидетельством.
Каково же было мое удивление, читатель! Все кабинеты были пусты[36], все двери опечатаны и заперты на железные засовы.
— Что случилось? — спросил я сторожей.
— Увы! Сударь, все эти господа сняты со своих постов.
— А пятьдесят арестованных, которые ожидали наверху, на чердаке, на соломе, когда им скажут, почему их туда посадили?
— Их отвели в тюрьму, набили темницы до отказа.
«О боже! — подумал я, — и никого из тех, кто их арестовал, больше нет!! Чем все это кончится? Кто вытянет их оттуда?»
Я вернулся домой с тяжелым сердцем, твердя:
— О Манюэль, Манюэль! Когда вы мне говорили: «Выходите побыстрее», — я и не подозревал, что день спустя будет уже поздно! Да воздаст, да воздаст вам бог, мой благороднейший враг! Ни один друг не сослужил мне такой службы!»
Я сам соединил оба свидетельства Наблюдательного комитета воедино, поскольку никто другой уже не мог этого сделать, и поспешил вывесить свидетельство.
Вот оно:
«Свидетельство, данное П.-О. Карону Бомарше Наблюдательным комитетом и Комитетом общественного спасения в ответ на все клеветнические доносы, на все проскрипционные списки, в частности, на печатный список избирателей 1791 года, принадлежавших к клубу Сент-Шапель, в который он включен по злому умыслу.
Сего 28 и 30 августа одна тысяча семьсот девяносто второго года, четвертого года Свободы и первого года Равенства, мы, чиновники полицейского управления, члены Наблюдательного комитета и Комитета общественного спасения, на заседании в мэрии рассмотрели со всем тщанием бумаги г-на Карона Бомарше. Рассмотрение показало, что среди них не найдено ни одного рукописного или печатного документа, который мог бы послужить основанием для малейших подозрений против него или мог бы поставить под сомнение его гражданскую благонадежность.