Дьюма-Ки - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.
Спустился вниз и принялся жрать копченую колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадет необходимость тратить время на поиски других объяснений.
А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.
Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошел в спальню, лег и провалился в глубокий сон.
xv
Закаты.
Иногда мне кажется, что мои самые четкие воспоминания о Дьюма-Ки – оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зеленое, переходящее в черное. Когда я проснулся тем вечером, еще один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затекшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а ее кровать пуста.
– Илзе? – позвал я.
На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.
– Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты? Когда ты это нарисовал?
Все мысли о болях и затекшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать свое очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?
Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой черный прямоугольник.
Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня все хорошо. По голосу мне не удалось определить ее реакцию на мой рисунок.
– Илзе.
Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.
– Когда ты это нарисовал?
– Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.
– Память опять тебя подводит, так?
– Нет… хотя да. – Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. – Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.
– Значит, я тебе мешаю? – Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот ее не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу ее не такой уж и плохой визит.
Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что ее недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.
Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный желтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит все ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали ее с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечетко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.
Вокруг ее ног на песке лежали ярко-зеленые теннисные мячи.
Другие покачивались на небольших волнах.
– Когда ты это нарисовал? – Илзе все еще улыбалась… почти смеялась. – И что все это значит?
– Тебе нравится? – спросил я. Потому что мне рисунок не нравился. И причина была не в том, что теннисные мячи получились не того цвета – у меня не нашлось нужного оттенка зеленого. Рисунок вызывал неприязнь, потому что все в нем было не так. И еще – глубокую печаль.
– Я в него влюбилась! – воскликнула она, а потом рассмеялась. – Говори, когда ты его нарисовал? Признавайся!
– Пока ты спала. Я пошел, чтобы прилечь, но вновь почувствовал тошноту, вот и подумал, что лучше остаться в вертикальном положении. Решил немного порисовать, в надежде, что желудок успокоится. Я и не подозревал, что держу эту куклу в руке, пока не поднялся сюда, – и показал на Ребу, которая сидела, прислоненная к окну, выставив вперед набивные ноги.
– Это кукла, на которую ты должен кричать, когда чего-то не можешь вспомнить, так?
– Что-то в этом роде. Я сел к мольберту. На этот рисунок ушел примерно час. Когда я закончил, почувствовал себя лучше. – Хотя я мало помнил о том, как и что рисовал, оставшегося в памяти хватало, чтобы точно знать: моя версия – ложь. – Потом лег и заснул. Вот и все.
– Могу я его взять?
Волна страха накрыла меня, но я не мог отказать, не обидев дочь или не показавшись безумцем.
– Бери, если действительно хочешь. Но он ничего собой не представляет. Может, лучше тебе взять один из знаменитых закатов Фримантла? Или почтовый ящик с конем-качалкой? Я мог бы…
– Я хочу этот, – прервала она меня. – Он забавный, милый и даже немного… ну, не знаю… зловещий. Смотришь на нее под одним углом и говоришь: «Кукла». Смотришь под другим и говоришь: «Нет, это маленькая девочка… в конце концов, разве она не стоит?» Это удивительно, как многому ты научился в рисовании цветными карандашами! – Она решительно кивнула. – Я хочу этот. Только ты должен его назвать. Художники должны называть свои творения.
– Я согласен, но понятия не имею…
– Перестань, перестань, не юли. Напиши то, что первым придет в голову.
– Хорошо, – смирился я. – «Конец игры».
Илзе захлопала в ладоши.
– Идеально. Идеально! И ты должен расписаться. Я не слишком раскомандовалась?
– Ты всегда такой была, – ответил я. – Командиршей. Должно быть, тебе получше.
– Да. А тебе?
– Мне тоже, – солгал я. На самом деле от злости все передо мной стало красным. «Винус» карандашей такого оттенка не изготавливала, зато на полочке мольберта лежал новенький, остро заточенный черный карандаш. Я взял его и написал свою фамилию рядом с одной из розовых ног девочки. Чуть дальше с десяток теннисных мячей неправильного зеленого цвета плыли по волне. Я не знал, что означают эти грубо нарисованные мячи, но они мне не нравились. Мне не хотелось подписывать рисунок, но потом уже не оставалось ничего другого, как добавить сбоку печатными буквами «Конец игры». И тут я вспомнил слова, которым Пэм научила девочек, когда они были еще маленькими, и которые полагалось говорить по завершении какого-нибудь неприятного дела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});