Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Андрей Георгиевич Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, может, кто-то из них и появился в нашем дворе, но меня уже не было — после окончания школы (со скрипом, кое-как) я уеду далеко-далеко, в Ленинград.)
Наша квартира на первом этаже. Вытягиваю из-под рубахи висящий на груди ключ, открываю хлипкую (потребности в стальной пока еще нет), обитую дерматином дверь.
Родители на работе, сестра в музыкалке. До пяти — три часа почти — я один.
Разогреваю на газовой плите макароны по-флотски. Фарш не мясной, а почти забытый нынче ливерный; быстро ем, глотаю теплый чай с молоком. Снимаю со стеллажа три тома в густо-зеленых обложках — собрание сочинений Есенина. Раздвигаю горшки с цветами и кладу книги на подоконник.
Поднимаю крышку огромной, громоздкой, как сундук, магнитолы «Рекорд 301». Достаю из тайника под сервантом бобину, которую недавно подарил мне Кудря — Леша Кудрявцев, — сосед с третьего этажа. Он уходил в армию, знал, что я люблю песни Высоцкого, и сунул картонный конверт: «Предкам только не давай слушать. Тут запрещенное есть».
До этого, как мне казалось, я слышал много разных песен Высоцкого. Но эти были другие. Это было совсем другое, чем все вокруг… Нет, не все. В трех книгах в густо-зеленых обложках с именем «Сергей Есенин» — тоже другое. От этих песен и стихов то ли злой, то ли, по-своему, добрый невидимка хватает за горло, мягко сжимает… Становится и страшно, и сладостно.
Я протягиваю коричневую ленту через валики, штырьки, наматываю на пустую бобину, вдавливаю черную клавишу «пуск». Из-за решетки, которая прячет динамик, слышится шелест, а потом однообразный, размеренный бой по гитарным струнам и голос:
Тече-о-от, течет речека да по песочеку,
Бережок, о-ох, бережочек моет,
А молодой жульман, ой да молодой жульман
Начальни-ичка моли-ит…
Я ставлю стул возле подоконника, встаю на него коленями, открываю томик под номером «2». Нахожу стихотворение «Пребывание в школе».
Душно мне в этих холодных стенах,
Сырость и мрак без просвета.
Плесенью пахнет в печальных углах —
Вот она, доля поэта.
Окна нашей квартиры выходят на сквер. Тополя, березы, лиственницы уже желтые, а низкорослые деревца, названия которых я сейчас, в четырнадцать лет, не знаю, — еще зеленые. Листья у этих деревьев плотные, шершавые. Они, в общем-то, и не желтеют, а чернеют от морозов, висят до самой весны, пока их не собьют ветры, не выдавят из гнезд новые листья… Совсем недавно, вспоминая об этих выносливых деревьях, я узнал их название — вяз. Один из видов вяза…
Мои мечты стремятся вдаль, —
придерживая ладонью, чтоб не лез на глаза, густой, тяжелый чуб, читаю я новое стихотворение, —
Где слышны вопли и рыданья,
Чужую разделить печаль
И муки тяжкого страданья.
Я там могу найти себе
Отраду в жизни, упоенье,
И там, наперекор судьбе,
Искать я буду вдохновенья.
Невидимка хватает меня за горло и сдавливает. Как хорошо! Как просто и хорошо. Искать вдохновенья там, где вопли и рыданья… Отраду в жизни, упоенье… чужую разделить печаль…
Под стихотворением дата «1912». Я быстро нахожу в начале книги годы жизни Есенина, составляю в голове столбик из года написания и года рождения и хоть с усилием, но высчитываю, что написал он эти строки в семнадцать лет. Мне скоро будет пятнадцать, а я еще ничего…
Есенин… Я хватаю другой томик, листаю. Есенин в пятнадцать вот как мог:
Поет зима — аукает,
Мохнатый лес баюкает
Стозвоном сосняка.
— Стозвоном… — повторяю одними губами. — Стозвоном…
Я бывал зимой, в морозы, в лесу, — я, кажется, понимаю, что такое этот стозвон. Я слышал загадочные звуки зимнего, вроде бы совсем мертвого, леса. Видел рыжие, теплые стволы сосен в неживой белизне. Но вот смогу ли я написать хоть три строчки за жизнь, подобных этим?
Во мне растет тоска бессилия, зависть к тому, кто смог.
Есенин потряс меня задолго до этого дня… В детском саду был случай: всех детей уже разобрали, а моя мама все не приходила. Стемнело, в группе тоже горел только торшер, и в большом окне было хорошо видно, что на улице тяжелыми хлопьями падает снег. И некоторые хлопья цеплялись за ветки растущей у окна березы… Воспитательница ушла, со мной осталась няня, пожилая большая женщина. И, наверное, заметив, как я тревожусь, что готов заплакать, она усадила меня на диванчик возле торшера и открыла книгу.
«Рома, я тебе один волшебный стишок прочитаю, — сказала. — Его написал Сережа Есенин, почти такой же маленький мальчик, как ты. А потом он вырос, и стал великим поэтом».
И, держа перед собой открытую книгу, но не заглядывая в нее, стала не декламировать, а рассказывать: «Белая береза под моим окном принакрылась снегом, точно серебром. На пушистых ветках снежною каймой…» Мне долго снилась эта ночная береза под снегопадом, а теперь я узнал другие его стихи…
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось…
Из магнитофона начинает звучать новая песня, и невидимка опять кладет мне теплые сильные пальцы на горло.
За меня невеста отрыдает честно…
Я успел полюбить эту песню. Отрываюсь от книги, слепо смотрю в окно и вижу сумрачную камеру, грубый стол, узкую кровать, крошечное окно с толстыми прутьями решетки. И посреди камеры стоит крепкий парень, сжимает кулаки и тихо, чтобы не сбежались охранники, поет:
Мне нельзя на волю: не имею права,
Можно лишь от двери до стены,
Мне нельзя налево, мне нельзя направо,
Можно только неба кусок, можно только сны.
Как мне снова кажется, я его понимаю; я сочувствую его тоске по воле, и в то же время мне хочется оказаться на его месте — в той камере, одиноким, запертым. И сейчас, четырнадцатилетний, я уверен, что, окажись я там, я тоже напишу такую же песню, от которой наверняка будет перехватывать дыхание другим людям. Многим.
Или вот эту… Да, и вот эту:
Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились,
Словно как